Таким образом, Кориоя был первым, кто назвал себя Слугой. Некоторые думают, что он был также и Изменяющим Терубата. Однако записи о тех днях столь обрывочны, что я, как Слуга, не решаюсь утверждать этого.
И вопреки всем Слугам, бывшим до меня и служившим Белым Пророкам в первую очередь в качестве летописцев, я готов высказать мысль, возможно, крамольную. Почему Пророк непременно должен быть лишь один? И даже если так, кто решает, кому из множества людей с бледной кожей и бесцветными глазами суждено стать этим единственным? И умоляю, объясните мне, где, собственно, проходит грань между поколениями, когда заканчивается время одного Пророка и начинается время другого?
Я задаю эти вопросы не ради того, чтобы посеять раздоры или сомнения, но лишь для того, чтобы воззвать к вам, Слуги: давайте же откроем глаза так же широко, как Белые Пророки! Давайте признаем, что будущее не одно – будущих много. На бесчисленных перекрестках, где будущее становится прошлым, бесконечное множество возможностей умирает и бесконечное множество рождается.
Так давайте же перестанем звать бледное дитя «шейза», что на древнейшем нашем языке означает «тот самый, единственный», а будем звать его «шейзим», «тем, кто может оказаться единственным».
Воистину, пора нам самим прозреть и признать, что, когда мы, Слуги, выбираем, как нам должно, шейзу, мы выбираем будущее мира.
Кечуа, Слуга Сорок первой родовой ветви
Мы ехали прочь от дома. Нас было больше, чем мне сперва показалось, – человек двадцать солдат и еще примерно столько же людей Двалии. Перед большими санями, в которых везли меня, шли еще двое саней поменьше, нагруженные едой. Солдаты и люди Двалии ехали верхом. Путешествовали в основном затемно, двигались медленно, избегая больших королевских дорог и выбирая вместо них петляющие проселки или даже проезжая напрямик через пастбища. Похоже, мы обошли стороной лес и пересекли необжитые земли, держась подальше от ферм и усадеб, которые порой мелькали на горизонте. Мой разум заполнили холод и тьма и глухой стук копыт. Иногда верховые направляли лошадей прямо через нетронутый снег, и сани, кренясь, шли за ними.
Я постоянно мерзла, несмотря на все меха и плащи, в которые меня укутали. Когда мы останавливались на дневку, мои похитители разбивали лагерь и велели мне спать, но я так мерзла, что не могла расслабить закоченелые мышцы. Однако холод, сковавший меня, не имел ничего общего с обычным зимним морозом. Думаю, это был тот же холод, что сковал Шун. Она была застывшей, как зимнее озеро, и даже двигалась, как окоченевший труп. Она не говорила и почти не заботилась о себе. Одна из девушек Двалии, Одисса, закутала Шун в пушистую белую шубу. Она же вкладывала ей в руки еду, давала кружку с горячим супом. Тогда Шун иногда ела, а иногда просто сидела с кружкой, пока суп не превращался в мерзкую застывшую жижу. Тогда Одисса забирала кружку и выливала суп обратно в общий котел. А Шун, замерзшая и голодная, ползком пробиралась по шкурам и одеялам обратно в дальний угол палатки.
У Одиссы были жидкие, но длинные черные волосы, покрытая пятнами бледная до белизны кожа и глаза цвета скисшего молока. Один глаз сильно косил. Нижняя губа всегда безвольно болталась, рот был приоткрыт. Мне было неприятно смотреть на нее. Одисса выглядела больной, но двигалась как здоровая и сильная. Она тихо напевала, когда ехала на своей белой лошади рядом с нашими санями, и порой смеялась над чем-то со своими спутниками по ночам. Была в ней какая-то неправильность, словно она родилась наполовину недоделанной, и я старалась поменьше глазеть на нее. Казалось, всякий раз, когда мой взгляд натыкался на Одиссу, ее косой глаз, двигавшийся будто по собственной воле, оказывался направлен на меня.
Днем мы стояли лагерем в лесу, обычно вдалеке от дорог. А по ночам, как бы темны они ни были, как бы ни бушевала вьюга, верховые и упряжки упрямо двигались вперед. Одна из бледных девушек всегда ехала впереди, остальные двигались за ней, не задавая вопросов. Где-то в темных глубинах моей души родилось предположение, что чужаки возвращаются по собственным следам, тем же путем, что и пришли. Я гадала, откуда они, но мысли, холодные и вязкие, как остывшая каша, отказывались подчиняться.
Белые, белое… Вокруг было столько белого! Мы путешествовали в мире, окутанном белизной. Снег шел почти каждый день, смягчая и сглаживая все вокруг. Когда дул ветер, он наметал сугробы, такие же бледные, как лица спутников Двалии. Их палатки были белыми, и белыми были многие одеяла и плащи, и туман, который, казалось, распухал и распускался цветком вокруг нас, тоже был белым. Лошади были белыми и светло-серыми. У меня постоянно болели глаза от попыток различить белые силуэты среди белизны ледяного мира.
Чужаки разговаривали между собой, однако их слова проходили мимо моего сознания, смысла в них находилось не больше, чем в скрипе полозьев по снегу. Они говорили на журчащем языке, где слова перетекали одно в другое и голоса взлетали вверх птичьими трелями и опускались вниз, как в песне. Мне удалось запомнить несколько имен, но лишь потому, что их часто повторяли. Меня они звали «шейзим» – имя шелестело и тихонько дрожало. Может быть, мало кто из них говорил на моем языке, а может, они просто не считали нужным общаться со мной. Они перебрасывались фразами поверх моей головы и вокруг меня, когда выгоняли из саней в палатку и наоборот. Они совали мне в руки миски с едой и забирали пустые. Они почти не давали мне побыть одной – правда, все-таки позволяя Шун и мне отходить, когда этого требовал зов природы.
С тех пор как я сказала, что мне нужна Шун, они согласились, чтобы она все время была рядом со мной, и больше ни о чем не спрашивали. Я предпочитала спать рядом с ней, а днем Шун ехала со мной в санях. Иногда к нам подсаживались Двалия, Одисса и туманный человек, Виндлайер. А иногда они ехали верхом или кто-то из них садился на козлы рядом с возницей. Мне не нравилось их соседство, но благодаря ему я чувствовала себя в большей безопасности. Они переговаривались тихими голосами, созвучными поскрипыванию упряжи, стуку копыт, скрипу полозьев. Без них тьма подступала ближе. Несколько раз я выныривала из своего полузабытья и замечала, что по бокам наших саней едут солдаты и поглядывают на Шун, как собаки, прикидывающие, не стащить ли косточку со стола, пока никто не видит. Она будто не замечала этих взглядов, но у меня от них кровь стыла в жилах. Особенно меня тревожил солдат с волосами цвета спелых желудей. Я запомнила его, потому что раз или два он один ехал рядом с нашими санями. Другие всегда держались по двое – по трое, глазели на Шун, переговаривались и коротко, хрипло смеялись. Иногда они просто смотрели в упор на нее или на меня. Я старалась отвечать им таким же упрямым взглядом, хотя это и нелегко, когда мысли путаются и не слушаются. Но вскоре их лица теряли упрямое выражение, рты чуть приоткрывались, и солдаты придерживали лошадей, чтобы отстать от саней и присоединиться к отряду. Думаю, это действовала магия туманного юноши.
Мы ехали сквозь темные зимние ночи, когда почти все люди спят. Дважды, когда мы выбирались из леса на проселочную дорогу, я замечала других путников. Они проезжали мимо, вряд ли замечая нас. Мне вспомнились старые сказки о том, как порой с нашим миром на миг соприкасаются иные миры. Это было очень похоже – нас и тех путников словно разделяло мутное стекло. Мне и в голову не приходило позвать на помощь. Теперь моя жизнь заключалась в том, чтобы сидеть в санях Двалии и ехать сквозь бескрайние снега. Мир сжался до узкой тропы, и я шла по ней, как собака по следу.