– Умер в отца, приехал в Советский союз, завел семью, уехал сюда и умер в себя маленького, вырос, окончил школу, университет, стал преподавателем и встретил тебя. Потом я вернулся. Это были мои последние жизни. Теперь я тайеш аль-акхира мараад. Живущий в последний раз.
– У нас что, как у кошек? Девять жизней?
– Почему девять? Гораздо больше! Но мы вначале умирали бездарно – пока не научились делать это правильно. И сейчас практически невозможно отыскать чистого живущего в первый раз. Тебя, Андрей, мы искали целую вечность.
Я знал это. И это на самом деле была целая вечность.
Еще я много чего знал. Я знал, например, что практически все дети живущих в последний раз рождаются «без души», и умирают, не достигнув совершеннолетия, и только первенец точно имеет душу и может разделить ее с другими детьми, и тогда – возможно – они вырастут и состарятся, если не будут разделяться. Я узнал, что шара-ашкуры живут в этом месте около трех тысяч лет, и за это время они смогли исследовать феномен своих контролируемых умираний, составить закономерности и правила.
– А что с Дамилем?
– Дамил поймал твою смерть. Он поймал много чужих смертей и стал межнун – сумасшедший. Мы помогли ему освободиться от смертей. С ним будет все в порядке.
* * *
Мне казалось, что мы просидели несколько лет, но все еще было темно. Как разгоняющийся старый механизм, вновь смазанный, сперва неохотно, со скрипом, а потом все быстрее и быстрее двигались внутри меня разные эпизоды моей жизни, складываясь во все более и более понятный узор. Я вспомнил кое-что из детства – мне было лет шесть. Отец работал в управлении Арзамасской железной дороги. Мы жили в небольшом двухэтажном домишке на улице Линейной, неподалеку от станции Арзамас-1. Мимо нас все время шли составы, мы засыпали и просыпались под бормотание диспетчеров по громкой связи. Это была суббота в самом начале июня, отец спал, мама занималась чем-то по хозяйству. Мы с моим другом, проснувшись пораньше, побежали на рельсы плющить пятаки. Это было строго-настрого запрещено, но разве можно удержать мальчишек от такого классного занятия? Мы поднялись на насыпь, разложили монетки на рельсах и стали ждать поезда. Мой друг, кудрявый синеглазый пацан с редким для тех мест именем Дамиль, вдруг решил пробежаться до Теши – небольшой грязной речушки, протекавшей за линией. Я упирался – ведь скоро должен был пройти поезд, мы уже слышали диспетчеров и видели, как темная змейка вагонов подползает с севера. Но он все канючил:
– Андрейка, давай, ну что тебе, слабо, да? Слабо?
Мне было не слабо, но так хотелось дождаться поезда, собрать вылетевшие из-под колес расплющенные монетки, пахнущие мощью и горячим металлом. Но он все не унимался:
– Андрейке слабо, Андрейка девочка!
– Сам ты как девочка! Дамилька девочка! И зовут тебя Дамиля! Дамиля-Дамиля, девочка Дамиля!
Он бросил в меня горсть камешков и побежал к реке, а я – за ним. Уже у самого обрыва я услышал гудок приближающегося поезда, а потом раздался страшный грохот. Как будто гигантским пинком меня швырнуло на несколько метров вперед, и потом я катился вниз по мягкому глинистому склону на собственной заднице, пока не плюхнулся в мелкую теплую воду, завязнув в податливом иле. Я не понял, что произошло. А в это время товарный поезд, в составе которого было три вагона со взрывчаткой для горных работ, взлетел на воздух, разметав, как спички, железнодорожные пути и две линии окрестных домов, включая и наш. Мои родители остались живы и отделались синяками и ссадинами, но более 50 человек погибли сразу, и почти столько же – впоследствии от ран и ожогов в городских больницах. Вскоре мы уехали из Арзамаса, и я так и не знал, чем там все кончилось. Не зная я, что случилось с тем Дамилем, который буквально спас мне жизнь, уведя из-под надвигающегося взрыва.
Дамиль. Дамил. Теперь я знал, что значит это слово. «Ловушка для смерти». Я вспомнил слова Байгана: «Дамил… Он был полон смерти».
– Байган, – спросил я. – это Дамиль был со мной тогда, в Арзамасе?
– Да, Андрей. Ты очень важен для нас. Мы не могли оставить тебя одного.
– Благодаря ему я остался жив.
– Да, но не это главное. Главное – что в тебе нет чужой смерти.
Я понимал… Во время массовых катастроф выжившие страдают не меньше погибших. Шок смерти разрывает неподготовленные души, и их осколки, как шрапнель, поражают все вокруг. Попавшая в выжившего частичка чужой смерти изменяет всю его жизнь, делает его немного мертвым, немного межнун – сумасшедшим. Хуже того, дети этих пораженных чужой смертью душ также несут в себе этот отпечаток, эту рану, этот отголосок чужой смерти…
– Сам понимаешь, – в продолжение моих мыслей говорил Байган, – в наших краях сотни лет идет война, и не найти уже иль-брик альмар-фати, целой души, которая может вместить мир. К сожалению, Андрей, мы поздно поняли это. Иль-брик альмар-фати – большая редкость в целом мире. Две мировых войны практически не оставили нам шанса…
– А Дамиль? Он остался жив – тогда, в Арзамасе?
– Он жив, Андрей. И он всегда будет с тобой рядом.
* * *
В вечер хой-я все селение собирается там же, на нижней террасе. Ветер стих, заходящее солнце уютно подсвечивает долину. Мы с Байганом сидим в большом общинном доме. Для хой-я, да и вообще ни для чего, у шара-ашкуров нет никаких особых приготовлений. «За сотни лет мы так устали от ритуалов, поэтому мы просто делаем, что должны», – говорит Байган. Но мне-то как раз нужен ритуал, иначе как мне, чужаку, настроиться на происходящее? Поэтому на мне длинная вишневая рубаха, подарок Гуллинки, расшитая белым шнуром, перехваченная в трех местах широкой лентой. На руке широкий кожаный браслет с тремя бусинами. Верхняя бусина, Сат-айи, стеклянная, голубая, как небо и ледяные вершины гор. Нижняя бусина, Ата-айи, каменная, рыжая, как здешняя пыль, как залитые заходящим солнцем склоны, как согревающий холодной зимой огонь. Средняя бусина, Бат-айи, из странного местного минерала, глубоко-синего с трещинами, будто залитыми темно-янтарной смолой. «Глаза мы тебе не переделаем, должно же в тебе что-то быть от шара-ашкуров», – то ли в шутку, то ли всерьез сказал Байган, вручая мне браслет.
Все собрались, мы ждем только Юргиза – вон он, спускается по тропинке, несет в руках свой сундучок. Мы выходим.
На земле на белом одеяле лежит Дамиль. Тело его обернуто пропитанной густым травяным отваром тканью. Этот темный тягучий отвар я принял когда-то за кровь. Его дыхания не заметно, но я знаю, что он жив. Юргиз проходит к его изголовью, садится, скрестив ноги, открывает сундучок, достает сверток из желтой мягкой замши и осторожно высвобождает флейту. Это мизмаар-фаатат, флейта-воин. Сегодня он впервые видит солнце, и вечерняя заря окрашивает нежно-розовое дерево в густо-красный, почти черный цвет крови.
Я устраиваюсь рядом с Юргизом, по левую руку, Байган – по правую. Где-то за нашими спинами Динай начинает ренн, перый звук хой-я – низкий, на самом пределе слышимого, он как будто рождается внутри земли, передается по костям и резонирует в груди. К голосу Диная присоединяются другие голоса, звук крепнет до почти болезненного – и тогда вступает валь-ания, первая квинта. Она вплетается в ренн, соединяясь и растворяясь в нем, и эти два звука порождают третий, слышимый легким отголоском обертона. Следующие голоса, эш-бахи, голоса-призраки, подхватывают обертон, порождая в ответ все новые обертона, вливаются в них, множатся, – пока из плотного звукового полотна не рождается хой-я – самый высокий, самый чистый, невыносимо прекрасный обертон, рожденный совместно человеческим голосом и законами гармонии. И в ответ хой-я начинает резонировать дерево флейты, мизмаар-фаатат начинает петь. Юргиз подносит вибрирующее тело флейты к губам, согревает своим дыханием и вплетает в аккорд мелодию.