Провинциальная медицинская страховка покрывает аборт в таких случаях, если вы решите его сделать.
– Господи, – снова сказала Анна-Ли. – Господи…
– Вам необязательно принимать решение сегодня, – добавила доктор Вилладжер. – Но это нужно сделать в ближайшее время.
* * *
Мы с Анной-Ли лежали рядом в постели, вглядываясь в тёмные глубины потолка.
– Дорогая, – сказал я, – мы ведь говорили об этом, перед тем как сделать тест.
Я надеялся на словесное признание или хотя бы на шуршание подушки, которое показало бы, что она кивает в знак согласия. Но ничего не услышал.
– Я хочу сказать, – продолжил я, – поскольку мы планируем лишь одного ребёнка, мы должны подумать, будет ли этот ребёнок наилучшим вложением наших ресурсов, верно? Нас ждут огромные дополнительные расходы, и, что бы мы ни делали, у ребёнка почти наверняка будет жизнь не только пониженного качества, но также и более короткая: люди с синдромом Дауна редко доживают до тридцати.
Она была неподвижна, словно поваленная статуя.
– И кроме того, ты ведь знаешь позицию утилитаризма: нельзя отдавать предпочтения собственным нуждам; ты не можешь ставить их впереди нужд других. Но ты можешь учитывать их так же, как и нужды любого другого человека. Это не та жизнь, которой мы хотели. Да, конечно, быть родителями – это всегда работа на полный день, но это не оставит нам возможности ни для чего другого. А экономический ущерб…
Я замолчал, желая, чтобы она дала какой-нибудь знак – какой угодно, – что мои слова проникают в её сознание.
– Ты говоришь о нашем сыне, – сказала она наконец.
Я выдохнул.
– У эмбриона…
– Пожалуйста, – твёрдым голосом прервала меня Анна-Ли.
Но я не сдавался.
– У эмбриона моральная ценность не больше, чем та, что мы присваиваем животным с похожим уровнем самосознания, рационализма, способности чувствовать и прочего. Позиция утилитаризма…
– В жопу утилитаризм, – сказала она и перевернулась на бок, спиной ко мне.
Я тоже перевернулся на бок; мне хотелось её обнять, но я лишь протянул руку и коснулся её. Ухом, прижатым к подушке, я различил тихое биение своего сердца.
Или…
Нет, нет. Разумеется, моего. Чьего же ещё?
* * *
Я был там, в родовой палате, когда Верджил появился на свет. Он молчал; даже когда доктор Вилладжер осторожно шлёпнула его по попе, он не издал ни звука. Я надеялся, вопреки всякой логике, увидеть нормального ребёнка, но даже по чертам его лица, сплющенного и мокрого, было видно, что пренатальный диагноз был верен. У Верджила было плоское лицо, и язык чуть высовывался изо рта. Доктор Вилладжер протянула его Анне-Ли, лицо которой до сих пор было залито слезами после испытанных во время родов болей, однако на нём появилось выражение радости, когда она взяла мальчика на руки, – и пока не посмотрела на меня. Хотя я сыграл свою роль безупречно, её взгляд был холоден.
* * *
После родов Анну-Ли и Верджила продержали в больнице четыре дня: по-видимому, у ребёнка с синдромом Дауна сразу после рождения может возникнуть масса осложнений – проблемы с дыханием, трудности с сосанием и прочее. Я проводил в больнице столько времени, сколько мог; когда в часы для посещений не мог прийти я, там была мама Анны-Ли.
Когда Верджила наконец были готовы выписать, я приехал, чтобы отвезти его с Анной-Ли домой. Я вошёл в знакомую палату с её бледно-жёлтыми стенами: моя факультетская страховка не покрывала расходов на индивидуальную палату. Я удивился, обнаружив там тёщу, молча стоящую рядом с кроватью.
– Я не еду домой, – сказала Анна-Ли, как только я вошёл. Верджил спал у её груди.
– Но доктор Вилладжер сказала…
– Я выписываюсь из больницы, – прервала меня Анна-Ли, – но мы с Верджилом будем жить у моих родителей.
Я секунду помолчал, переваривая услышанное.
– Могу я спросить почему?
– Я не хочу, чтобы Верджил когда-нибудь увидел этот твой взгляд.
– Какой взгляд?
– Говорящий, что ты хотел бы, чтобы он никогда не рождался.
– Анна-Ли, прошу…
– Это ведь правда, да? Ты именно так к нему относишься.
Я открыл было рот, но не смог найти подходящих слов.
Анна-Ли крепче прижала младенца к себе и покачала головой:
– Ради бога, Джим…
* * *
Я тряхнул головой, прогоняя воспоминания, и снова повернулся к Кайле, в её гостиной, здесь и сейчас – и попытался увести разговор подальше от детской темы.
– Это Тревис? – спросил я, вставая и приглядываясь к фотографиям в рамках, расставленным по книжным полкам. Я заметил фамильное сходство с Кайлой: высокие скулы, крупный нос и идеально вертикальный лоб.
Она подошла и встала рядом со мной.
– Ага.
На одном из фото на нём была коричнево-жёлтая футболка Университета Манитобы.
– Он тоже учился в Манитобе?
– Да. В бизнес-школе. Он был очень спортивным – хорошо бегал, но кроме того занимался сноубордингом, мотокроссом и прочим. – Она указала на другое фото: – Вот здесь он финиширует на Бостонском марафоне.
– Какой это год?
Она взяла рамку, перевернула её и прочла надпись на обратной стороне.
– Двухтысячный, – сказала она. – «Марафон Миллениума». – Я собрался было сказать: «На самом деле…», но она меня опередила: – Конечно, не по-настоящему. Но так его назвали. – Однако потом в её голосе прорезалась грусть. – Последний год, когда Тревис в нём участвовал.
– Да?
– Он впал в кому в 2001-м.
У меня похолодело внутри.
– Когда именно?
– Не помню точно. Но где-то перед тем, как мы начали встречаться.
– А это было в начале марта, так что, если ты уверена, что это было в 2001-м, значит, где-то в январе или феврале.
– Думаю, так.
– Ты говорила, что его нашли без сознания. Где?
– В аудитории.
– В университетском кампусе?
– Ага.
– Ты знаешь, в каком здании?
– Нет. А что?
– Он никак не мог участвовать в экспериментах профессора Уоркентина?
– Понятия не имею.
– Господи. – Я вернулся к дивану и тяжело уселся на него.
– Джим? В чём дело?
– Менно Уоркентин недавно мне кое-что рассказал. Что он чувствовал такую вину передо мной, что… в общем, по его словам, он пытался покончить с собой. Не получилось – он разбил машину и ослеп…