На заключительных страницах Дизраэли весьма нелицеприятно пишет, что формальные политические реформы, стало быть, классический либерализм, имеет лишь ограниченное значение для «народа». У него читаем:
Письменная история нашей страны за последний десяток царствований является лишь фантазмом, придающим происхождению и следствиям общественных дел характер и оттенок, во всех отношениях отличные от их естественной формы и окраски. В этой могучей мистерии все мысли и вещи принимают вид и звание, противное их действительному качеству и стилю: Олигархию звали Вольностью; исключительное Жречество окрестили Национальною церковью; Верховная власть была именем того, что власти не имело, тогда как властью абсолютной обладали те, кто себя выдавали за слуг Народа. В себялюбивых распрях клик из истории Англии оказались вымараны два великих субъекта — Монарх и Толпа; по мере того как убывала власть Короны, исчезали привилегии Народа, покуда наконец скипетр не превратился в балаган, а подданный его не опустился вновь до серва.
Но всему приходит свое Время, вот и разум Англии стал подозревать, что идолы, коим так долго поклонялись, да оракулы, кои так долго смущали, не истинны. И поднимается в этой стране шепот, что Верность — не фраза, Вера — не измышление, а Свобода Народа — нечто более расширительное и существенное, нежели нечистое отправление священных прав верховной власти политическими классами
[73].
Если Великобритания (и Франция, а по существу и все страны) была страной с двумя нациями — Богатыми и Бедными, то ясно, что решение Дизраэли состояло в том, чтобы сделать из них одну единую — единую в настроении, единую в лояльности, единую в самоотречении. Это «единение» мы называем национальной идентичностью. Великая программа либерализма заключалась не в том, чтобы сделать из наций государства, но в том, чтобы из государств создать нации. Иначе говоря, стратегия заключалась в том, чтобы взять всех проживающих в границах государства — прежде «подданных» короля-суверена, ныне «народ»-источник верховной власти — и сделать их всех «гражданами», отождествляющими себя со своим государством.
На практике это достигалось благодаря различным институциональным требованиям. Первое из них состояло в установлении четкого юридического определения членства в политии. Правила различались, но всегда имели тенденцию к исключению (с большей или меньшей строгостью) новоприбывших («мигрантов»), при этом обычно включая всех тех, кто считался «нормально» проживающим на территории государства. Единство этой последней группы затем обычно усиливалось благодаря движению к языковому единообразию: единому языку в пределах государства и, что нередко бывало столь же важно, к языку, отличному от языка соседних государств. Это достигалось за счет требования, чтобы всякая деятельность государства велась на едином языке, за счет поддержания активности академической унификации языка (например, национальных академий, осуществляющих контроль за словарями), а также за счет принуждения языковых меньшинств к овладению этим языком.
Крупными институтами в деле единения народа явились образовательная система и вооруженные силы. По крайней мере, во всех центральных странах начальное образование стало обязательным, а во многих из них — и военная подготовка тоже. Школы и армии учили языкам, гражданским обязанностям и национальной лояльности. В течение столетия государства, которые были двумя «нациями» Богатых и Бедных, норманнов и саксов — стали одной нацией по отношению к самим себе, в данном конкретном случае — «англичанами».
В задаче создания национальной идентичности не следует упускать и еще один стержневой элемент — расизм. Расизм объединяет расу, которая, как предполагается, является высшей. Он объединяет ее в лоне государства за счет меньшинств, подлежащих исключению из полных или частичных прав гражданства. Но он же объединяет «нацию» национального государства и по отношению к остальному миру; не только по отношению к соседям, но еще более по отношению к периферийным зонам. В XIX в. государства центра стали национальными государствами, попутно становясь имперскими государствами, которые основывали колонии во имя «цивилизующей миссии».
Опасным классам центральных государств этот либеральный пакет, состоящий из избирательных прав, государства благосостояния и национальной идентичности, даровал прежде всего надежду — надежду на то, что постепенные, но непрерывные реформы, обещанные либеральными политиками и технократами, в конце концов приведут к улучшению жизни и для опасных классов, к выравниванию оплаты труда, к исчезновению дизраэлиевских «двух наций». Разумеется, надежду даровали непосредственно, но ее даровали и более изощренными методами. Даровали ее в форме исторической теории, которая, под рубрикой необоримого стремления человека к свободе, постулировала это улучшение условий жизни как нечто неотвратимое. Это была так называемая вигская интерпретация истории
[74]. Как бы ни виделась культурно-политическая борьба в период с XVI по XVIII вв., в XIX в. эти две схватки — за современность технологии и за современность освобождения — были решительным образом ретроспективно определены как единая борьба, сосредоточенная вокруг социального героя-индивида. Это было сердце вигской интерпретации истории. Эта ретроспективная интерпретация сама являлась частью, а по сути дела и важнейшей частью, процесса внедрения геокультуры, доминирующей в XIX в., в капиталистическую мироэкономику.
Отсюда, как раз в тот момент исторического времени, когда в глазах представителей господствующих страт эти две современности виделись более, чем когда-либо, расходящимися и даже противостоящими друг другу, официальная идеология (доминирующая геокультура) провозгласила, что они обе тождественны. Господствующие страты предприняли крупную образовательную кампанию (с использованием школьной системы и вооруженных сил), дабы уверить свои внутренние опасные классы в этом тождестве цели. Замысел состоял в том, чтобы убедить опасные классы вложить свои силы в современность технологии, вместо того чтобы громогласно требовать современности освобождения.
На идеологическом уровне именно из-за этого происходила вся классовая борьба XIX в. И в той мере, в какой рабочее и социалистическое движения пришли к признанию ведущей роли и даже главенства современности технологии, они эту классовую борьбу проиграли. Они променяли свою лояльность государствам на очень скромные (пусть и реальные) уступки в достижении современности освобождения. И к тому времени как наступила Первая мировая война, всякое чувство главенства борьбы за современность освобождения в самом деле погасло, а рабочие каждой из европейских стран смыкались вокруг священного знамени и национальной чести.