Уже древние греки развили систему свободы и равного политического участия для граждан и рабства для (иностранных) илотов. Мы разработали нашу собственную систему политических образов на основе контраста между, с одной стороны, тиранией, деспотизмом или абсолютной монархией и, с другой стороны, республиканской демократией или демократической республикой. Мы забыли, что один из исторических источников нашей политической традиции — Magna Carta
[118] 1215 г. — была документом, навязанным королю Англии его лордами и баронами, чтобы гарантировать их права, а вовсе не права их сервов.
Мы думаем о деспотической системе как о такой системе, где один человек или очень небольшая группа, стоящая наверху, может управлять всеми другими и эксплуатировать их. Но на самом деле эти немногие наверху ограничены в своих политических возможностях извлекать слишком многое из тех, кто внизу, и они нуждаются не в столь многом, чтобы чувствовать себя вполне комфортно. Как только мы начинаем расширять эту группу наверху, делать принадлежащих к ней политически более равными по отношению друг к другу, становится не только возможным, но и необходимым извлекать больше из тех, кто внизу, чтобы удовлетворить потребности тех, кто наверху. Политическая структура, которая дает полную свободу верхней половине, может нижней половиной восприниматься как самая угнетательская. И во многих отношениях она окажется наиболее стабильной. Пожалуй, страна, являющаяся наполовину свободной и наполовину рабской, может поддерживать свое существование очень и очень долго.
Сама возможность индивидуального подъема наверх, в обеспечении и институционализации которой США как страна явились пионером и которую другие страны потом заимствовали, является одним из самых эффективных инструментов в сохранении общества наполовину свободным и наполовину рабским. Вертикальная мобильность оправдывает реальность социальной поляризации. Она снижает недовольство, поднимая многих потенциальных лидеров протеста с нижней половины наверх, маня миражом потенциального успеха тех, кто остается внизу. Люди стремятся улучшить свое положение, конкурируя с другими. И когда один слой продвигается более или менее вверх, всегда другой спускается вниз.
В любом случае здесь есть оборотная сторона. Идеология свободы и потенциального улучшения — универсалистская доктрина. И хотя она может требовать, чтобы половина была рабами для обеспечения свободы другой половины, это порождает тревогу. Именно поэтому Мюрдаль мог говорить об американской дилемме
[119]. А наша история подтверждает его правоту. Ведь мы мощно сражались с дьяволом и, согрешив, мы всегда боялись Божьего гнева. Сочетание hybris
[120] и глубокого кальвинистского чувства вины было хлебом насущным американцев самых разных происхождений и верований на протяжении всей нашей истории.
В некотором смысле наше прошлое, от 1791 (или 1776, или 1607) по 1945 г., было длительной прелюдией к нашему настоящему. Мы провозгласили свободу по всей стране. Мы усердно трудились, чтобы преобразовать природу и стать экономическим гигантом 1945 г. Мы использовали нашу свободу, чтобы достичь нашего процветания. И делая так, мы подали пример миру. Конечно, это был недостижимый пример. Если наша страна состояла наполовину из свободных и наполовину из рабов, то ведь и весь мир был устроен так же. Если свобода оплачивалась рабством, если процветание оплачивалось нищетой, если включение в общество, одних оплачивалось исключением из него других, то как бы смог каждый достичь того, за что выступала Америка? И как даже все американцы могли бы достичь этого? Это была наша историческая дилемма, наша историческая судьба, наша историческая тюрьма.
Говорят, что самый ранний четко сформулированный протест против рабства исходил в 1688 г. от джермантаунских меннонитов
[121], которые вопрошали: «Разве у этих несчастных нигеров не столько же права бороться за свободу, как у вас — держать их в рабстве?» Конечно, все те, кто не получил своей полной доли свободы в этих Соединенных Штатах, всегда отвечали на вопрос меннонитов «да». Они имели право и боролись за него как только могли. Когда они боролись особенно упорно, им удавалось добиваться кое-каких уступок. Но уступки никогда не предшествовали требованиям и всегда были результатом политических потребностей, а не даром великодушия.
Благословение свободы было подлинным благословением; но оно всегда было и моральным бременем, поскольку всегда было и по сей день вынуждено быть благословением лишь для некоторых, даже если этих некоторых много, или (повторю еще раз) быть может, особенно когда их много.
И вот таким образом с 1791 по 1945 гг. мы перешли через Синайскую пустыню, не попадая в «ловушки альянсов» и сохраненные на пути Бога, чтобы прибыть в землю, текшую млеком и медом в 1945–1990 гг. Будем ли мы теперь изгнаны из земли обетованной?
Завтра
Действительно ли упадок столь ужасен? Возможно, это самое большое благословение из всех. И вновь именно Авраам Линкольн провозгласил моральный постулат: «Как я не хотел бы быть рабом, точно так же я не хотел бы быть господином». Мы были господами мира, может быть, милостивыми и благодетельными господами (по крайней мере так говорили некоторые из нас), но тем не менее господами. Это время прошло. Так ли это плохо? Нас любили как господ, но нас и ненавидели. Мы любили себя, но и ненавидели себя. Можем ли мы теперь прийти к более взвешенному взгляду? Пожалуй, но еще, боюсь, не сразу. Я верю, что мы входим в третью часть нашей исторической траектории, вероятно наиболее богатой потрясениями, наиболее веселой и наиболее ужасной из всех.
Мы не первая держава-гегемон, пришедшая к упадку. Такой державой была Великобритания. Такими были Соединенные Провинции (Голландия). И Венеция, по крайней мере в контексте средиземноморской мироэкономики. И каждый упадок был неспешным и с материальной стороны относительно комфортабельным. У гегемонов накапливается изрядный жирок, и за счет него можно прожить лет 30 или 100. Разумеется, невозможно быть слишком экстравагантным, но мы, как нация, не собираемся быть приписанными к какому-нибудь мусорному ящику.
Взять один только факт, что мы останемся на какое-то время сильнейшей военной державой мира, несмотря на то, что мы стали слишком слабы, чтобы предотвращать появление выскочек наподобие Ирака, вынуждающих нас к военным действиям, или по крайней мере слишком слабы, чтобы делать это иначе, чем очень высокой политической ценой. И хотя наша экономика шатается и доллар неустойчив, нет сомнения, что мы вполне хорошо будем себя чувствовать в следующем цикле расширения мироэкономики, который наверняка начнется в ближайшие пять-десять лет. Хотя бы в качестве младшего партнера в возможном японо-американском экономическом картеле, США получат высокую долю в мировых доходах. И политически США останутся весомой державой, хотя и станут лишь одной среди нескольких.