Когда покупатели разошлись, на пороге возник старик-старьевщик. Он дал отцу несколько сотен марок и погрузил нераспроданные вещи в запряженную осликом тележку. Потом мы с отцом и Хильди разошлись по опустевшей квартире окинуть ее прощальным взглядом. В комнате, в которой я прожил практически всю свою жизнь, обо мне напоминали только темные отметины на выгоревших обоях в тех местах, где раньше висели фотографии боксеров. Я безуспешно попытался прикинуть, сколько же отжиманий и приседаний я сделал за последнюю пару лет в отведенном для ежедневных упражнений свободном от мебели и вещей углу. Заливая комнату теплым вечерним светом, в окна светило солнце. А я раньше и не замечал, какая она у меня светлая. Мне как-то сразу расхотелось селиться в подвале, который, как я теперь понял, гораздо больше походил на тюремную камеру, чем на жилую комнату.
– Карл! – позвал меня отец.
Они с Хильди с угрюмыми лицами ждали меня в прихожей. Отец пропустил нас вперед, а потом вышел сам, оставив квартиру открытой нараспашку. Меня сначала удивило, что он не закрыл за собой дверь, но потом я сообразил, что отец это сделал нарочно, как бы показывая, что старая квартира больше не имеет для нас никакой ценности. Что отныне это просто бездушные стены и двери, а не жилище, которое надо беречь и холить. А еще, как мне показалось, распахнутая дверь должна была послужить напоминанием или даже укором для бывших соседей, с чьего согласия нас так просто взяли и вышвырнули вон.
На улице я обернулся посмотреть на окна квартиры Хаузеров в надежде хоть краем глаза увидеть Грету. В окне гостиной кто-то придерживал рукой занавеску. Но прежде чем я успел рассмотреть, кто это был, рука исчезла, и занавеска закрыла окно.
Отец велел мне догонять их с Хильди, и я пошел за ними по направлению к нашему новому дому. Еще какое-то время я надеялся, как на чудо, что Грета выбежит из подъезда и, подобно героине американского фильма, кинется мне в объятия. Представлял, как мы, крепко обнявшись, клянемся дождаться друг друга. На самом дне кармана я нащупал и до боли сжал в кулаке подвеску-клевер – последнее, что у меня оставалось от нее. Но сколько бы я ни цеплялся за наше с Гретой общее прошлое, оно с каждым шагом все больше и больше отдалялось от меня.
Вести из Дахау
Переезд имел и свою положительную сторону: занявшись связанными с ним хлопотами, мама воспрянула духом. Она с неожиданным воодушевлением принялась превращать галерею в жилище. С помощью плотных белых занавесей, подвешенных за крючья, которые отец по ее просьбе ввинтил в потолок, она поделила выставочный зал на три части. Ближняя к выходу служила гостиной и столовой, а та часть, что подальше, была превращена в две спальни, разделенные узким коридором, ведущим в задние помещения галереи. В итоге маме удалось избежать ощущения тесноты и создать убедительное подобие настоящей квартиры.
Водопровод имелся только в ванной, поэтому кухней мама назначила соседнюю с ней подсобку. У дальнего, смотрящего в проулок окна подсобки мы поместили нашу чугунную, топившуюся углем печку. Отец притащил откуда-то старый умывальник, установил его вместо кухонной мойки и шлангом подвел воду из ванной. Стоящий в гостиной небольшой буфет из прежней квартиры был забит первоклассным фарфором. Поскольку кроме одного сервиза в него ничего больше не помещалось, из всей нашей посуды мама взяла с собой только парадный сервиз, подаренный им с отцом на свадьбу ее родителями.
В довольно просторной ванной комнате стояла громадная фаянсовая ванна, которой не пользовались уже лет десять. За это время она покрылась толстым слоем пыли, на стенках образовались ржавые подтеки. Потратив полдня, мама отмыла ванну почти начисто, так что следы ржавчины остались только у самого сливного отверстия. Она не пожалела на это сил, так как понимала, что теперь ванна будет ей нужнее, чем раньше, поскольку больше уединиться в нашем новом жилище было негде.
В подвале было прохладно и сыровато, но зато и гораздо просторней, чем в моей старой комнате. Пол был земляной, толстые каменные стены служили фундаментом всему зданию. Старый печатный станок занимал специально для него выгороженное помещение, большую часть стеллажей, на которых раньше хранились полотна и рисунки, разобрали и вынесли. Мама постелила на пол один из наших больших персидских ковров. После того как я притащил себе кровать, стул и комод, в подвале осталось достаточно свободного места для физических упражнений; там я сложил свои гантели, боксерские перчатки и скакалку. У меня даже получилось подвесить к толстой потолочной балке боксерскую грушу, которую мне отдали в клубе.
На какое-то время наша жизнь вроде бы более или менее наладилась. Совместные хлопоты по обустройству нового жилища сближали нас и помогали меньше думать о наших стесненных материальных обстоятельствах. Как правильно заметила Хильди, теперь мы гораздо больше времени проводили друг с другом, теснота не мешала нам смеяться и шутить. Даже отношения между мамой и отцом вроде бы совсем исправились. Как-то за ужином отец рассмешил маму, в шутку предложив устроить вернисаж прямо в разгороженной на комнаты галерее.
– Отличная идея, – сказала она. – Картины можно будет расставить на кроватях.
– Нет, давай лучше, как Дюшан – кровати и остальную мебель объявим произведениями искусства.
Лет за двадцать до того Марсель Дюшан произвел громкий переполох тем, что взял самый обыкновенный писсуар, расписался на нем и под названием «Фонтан» представил в качестве экспоната на художественную выставку.
– Сколько, по-твоему, мы могли бы выручить за наш унитаз? – спросила мама.
– Зависит от того, смыть его содержимое или оставить так, – весело ответил отец.
– Фу, Зиг, зачем же гадости говорить, – сказала мама со смехом.
Мы с отцом и Хильди тоже рассмеялись. Я уже и не помню, когда мы в последний раз вот так все вместе смеялись. С этого дня, когда кому-то из нас надо было отлучиться в туалет, он заявлял во всеуслышание: «С вашего позволения пойду воспользуюсь экспонатом».
Недели через две, пообвыкнув на новом месте, мама возобновила попытки разузнать о судьбе дяди Якоба, который к тому времени уже больше года находился в Дахау. Первоначально этот лагерь предназначался для политических противников режима, но потом вместе с ними туда начали сажать оппозиционно настроенных священников, а также евреев. Дядя Якоб был политическим заключенным, а им как опаснейшим врагам Рейха запрещалось сообщаться с внешним миром. То, что вдобавок он еврей, ставило его в еще более тяжелое положение. Связаться с кем-нибудь из оставшихся на воле соратников дяди Якова мама тоже не могла, потому что из соображений конспирации он никогда не называл нам их имен.
Однажды мы с мамой и Хильди пошли на рынок. Там за расставленными вдоль улицы прилавками крестьяне торговали овощами, мясом и молочными продуктами. Внешне ни я, ни мама не были похожи на евреев и поэтому лишнего внимания к себе на улице не привлекали. Но, выходя из дома вместе с Хильди, нам приходилось держать ухо востро. Вот и сейчас на рынке некоторые женщины при виде моей сестренки презрительно ухмылялись нам вслед.