Застыв на кровати, она вся подобралась и сурово скрестила руки, словно бы навеки замыкая в груди всю любовь. Порция, глядя на ее силуэт на фоне окна, понимала, что в ней говорит не уязвленное самолюбие, а осознание собственной правоты – и от этого голос Матчетт словно бы отдалился еще на два тона.
– Я свое место знаю, – сказала она, – а вам следует искать любви там, где положено. И я рада буду, если найдете. Ох, я-то радовалась, когда она пришла тогда и сказала, что вы родились. Как знать, может, и не стоило.
– Не сердись, ой, не надо! Мне очень даже тебя хватает, Матчетт!
– Ну-ну, не растравляйте себя снова!
– Не надо, не надо все время так… – с отчаянием заговорила Порция.
Осекшись, она вскинула руки – зашуршало одеяло. Матчетт, нехотя смягчившись, дюйм за дюймом и сама расцепила руки, снова склонилась над кроватью – на этот раз совсем низко – и в таинственной темноте над подушкой их лица сблизились, глаза, хоть и не видя друг друга, встретились. Что-то незыблемое стояло между ними: они никогда не целовались, вот и теперь наступила пауза, одновременно и тягостная, и неощутимая. Через минуту Матчетт высвободилась и сурово вздохнула.
– Ладно, это я, конечно, погорячилась.
Но Порция, искря нервным возбуждением, по-прежнему цеплялась за крепкую, основательную шею Матчетт, за ее широкую спину. Матчетт же обнимала ее с некоторой долей сопротивления, словно желая не просто сдаться перед разделявшей их стеной, а сокрушить ее. Но если она и позволила себе измениться в лице, темнота все скрыла. Наконец она сказала:
– Давайте-ка переверну вам подушку.
Порция заметно напряглась:
– Не надо. Мне и так нравится. Нет, не надо.
– Это еще почему?
– Потому что мне и так хорошо.
Но Матчетт уже сунула руку под подушку, чтобы ее перевернуть. Под подушкой рука Матчетт сжалась, застыла.
– Что это у вас там такое? Ну-ка, что это?
– Это просто письмо.
– И что оно там делает?
– Ну, наверное, я его туда сунула.
– А может, и само заползло, – сказала Матчетт. – И кто же это пишет вам письма, позвольте спросить?
Порция постаралась как можно вежливее промолчать. Она позволила Матчетт перевернуть подушку, прижалась щекой к ее свежей, прохладной стороне. Почти с минуту, пытаясь задобрить Матчетт, она притворялась, будто вот-вот с благодарностью заснет. Затем с величайшей осторожностью она запустила руку под подушку, но письма там не было.
– Матчетт, ну будет тебе! – воскликнула она.
– Письма надобно держать в ящике стола. Вам миссис Томас для чего стол подарила?
– А мне нравится держать новые письма под подушкой.
– Не место это для писем, в вашем-то возрасте, – нехорошо это. Рано вам еще получать такие письма.
– Это не такое письмо!
– И кто же его написал, позвольте узнать? – спросила Матчетт, повысив голос.
– Всего-навсего друг Анны… Всего-навсего Эдди.
– Аа! Он, значит?
– И только потому, что я принесла ему шляпу.
– Какой вежливый.
– Да, – твердо ответила Порция. – Он знает, что я люблю получать письма. Мне уже целых три недели никто не писал.
– О, значит он, значит он… знает, что вы любите получать письма?
– Да, Матчетт, люблю.
– И он, стало быть, решил вас любезно отблагодарить за то, что вы принесли ему шляпу? Он тут шныряет как хорек, туда-обратно, а о хороших манерах вспомнил впервые. Манерах! Да он ведь не джентльмен. В следующий раз пусть ему Филлис шляпу носит, а то и сам пусть ее забирает – он тут так часто околачивается, что уж знает, где она лежит… Да-да, попомните мои слова, я-то знаю, что говорю.
Голос Матчетт, тяжелый и невыразительный, пощелкивал, будто останавливающаяся грампластинка, пока не докрутился до последнего слова. Порция лежала в тишине, будто в гробу, сунув руку под подушку – туда, где она прятала письмо. С улицы донеслось молчание остановившегося на миг Лондона, она повернула голову к окну и поглядела на стеклянисто-темное небо с красным отливом. Обтянутая манжетой рука Матчетт взметнулась рассерженной птицей – задев гофрированный абажур прикроватной лампы, она зажгла свет. Порция сразу же зажмурилась, сжала губы и лежала не двигаясь, как будто такой яркий свет вскрыл глубокую рану. Она знала, что уже очень поздно, заполночь – миг, когда река ночи проносится под самим временем, когда на свет таинственным образом появляется завтрашний день. Внезапный, хлороформный белый свет, раздернутый на полосы складками абажура, создал в комнате атмосферу больничной палаты. И дух Порции, словно бы она и впрямь оказалась в больничной палате, тоже спрятался, отгородился ото всех.
Захваченное письмо лежало у Матчетт в прогалине юбки. Похожими на лопатки пальцами она гнула и ломала, с безотчетной чувственной жестокостью – жестокостью ребенка – уголки голубого конверта. Сжала лежавшее внутри пухлое письмо, но вытаскивать его не стала.
– Не надо вам ему доверяться, – сказала она.
На миг почувствовав себя в безопасности, укрывшись под сжатыми веками, Порция воображала себя с Эдди. Ей виделся материк под исчезающим закатом, весь в складках и зазубринах теней, будто море. Темный, желтый свет лежал на деревьях и проникал в их темные сердцевины. Весь материк звенел тишиной, будто задетое стекло. Вся земля – медленной, упругой, тонущей в сумерках рябью – вздымалась у их ног, они с Эдди сидели на пороге хижины. Спиной она чувствовала эту хижину, полную темноты. Неземной ровный свет струился по их лицам; и когда он повернулся к ней, свет коснулся его скул, кончиков его ресниц, ослепил золотом белки его глаз. Он свесил руки между коленей, и она сидела с ним рядом, на пороге хижины, точно так же умиротворенно свесив руки. Она почувствовала, как их коснулись покой и общность: они с ним были едины, даже не касаясь друг друга, – это было их единственным соприкосновением. Что там было в хижине, она не знала: свет был вечен, они останутся здесь навсегда.
Но тут она услышала, как Матчетт открыла конверт. Она распахнула глаза, вскрикнула:
– Не трогай!
– Вот уж не думала такого о вас.
– Папа бы меня понял.
Матчетт покачала головой.
– Вы сами не знаете, что говорите.
– Так нечестно, Матчетт. Ты ничего не знаешь!
– Я знаю, что у этого Эдди вечно что-нибудь на уме. И что он любит жить за чужой счет. Ничего-то вы не знаете.
– Я знаю, когда я счастлива. Уж это я знаю.
7
Для майора Брутта отдать визит было проще простого, все словно бы к тому и шло. Во-первых, он выяснил, что автобус номер семьдесят четыре может самым отменным образом доставить его от Кромвель-роуд прямо до Риджентс-парка. Майор был не из тех, кто звонит, чтобы предупредить о своем появлении – такие, как он, сразу звонят в дверь. Телефонировать о своем визите казалось ему верхом напыщенности, а он любил невзначай завернуть в гости. Он жил в таких уголках мира, где люди попросту заглядывали на огонек, и нет тут, думал майор, ничего особенного. Дом по Виндзор-террас показался ему теплым и светлым, ему очень хотелось увидеть второй этаж и гостиную. В его отеле царило почти неизбывное одиночество, и со времен его прошлого визита номер второй по Виндзор-террас стал чем-то вроде депозитария для всех его грез: он уносился мечтами к милой Анне и этой их славной девочке с пылкой и нежной страстью, лишенной всякого намека на что-либо плотское. Мужчину-романтика две женщины зачастую воодушевляют куда больше, чем одна, – его влюбленность попадает в яблочко ровно меж ними. И сегодня он вернулся в этот оазис, вокруг которого Лондон лежал совершеннейшей пустыней. Тем вечером Квейны провожали его, улыбаясь и сердечно повторяя: «Заходите еще!» Он решил, что они говорили это совершенно искренне, поэтому и зашел снова. Томас, правда, сказал: «Только позвоните сначала», но майор пропустил это мимо ушей. Они предоставили ему carte blanche, вот он и заскочит на огонек. Субботу он счел самым подходящим для этого днем.