– Порция не очень-то болтала, – сказала Анна, глянув в сторону камина.
Едва один этот звук слетел с губ Эдди, всего одно слово – и желание уснуть развернулось в Порции, будто веер. Она увидела, как струи дождя отражаются в стоявшей на подносе серебряной посуде. Она почувствовала, словно стирается из комнаты, становясь такой незаметной, какой она и была на самом деле для Анны с Эдди. Она пододвинулась поближе к камину, прислонилась щекой к его мраморному боку, сделав это почти бессознательно, будто бы она была одна где-то совсем в другом месте. Спрятавшись за закрытыми веками, она расслабилась, ожила. Коврик, присборившись на начищенном полу, ушел у нее из-под ног; гостиная со всей ее жестокостью уплывала, расползалась в клочья, медленно линяла, будто попавший в воду рисунок.
С самого их разговора с Сент-Квентином мысль о том, что ее предали, завладела ей, захватила ее – во сне и наяву, словно чувство вины, и поэтому она не могла набраться духу, чтобы смотреть людям в лицо, поэтому она боялась встречи с Эдди. Но стоило ей закрыть глаза, пока он был в одной с ней комнате, стоило ей ощутить щекой бесстрастный мрамор, как она словно бы провалилась в объятия неприкосновенности – неприкосновенности сна, анестезии, бесконечного одиночества, неприкосновенности ее путешествия через всю Швейцарию спустя два дня после смерти матери. Она видела деревья, которые видела, когда поезд вдруг безо всякой причины остановился; она, всеми своими нервами, видела деревья в парке, сразу близкие и далекие. Она слышала сильское море, а затем – молчаливые просторы берега.
В гостиной наступило молчание. Потом Анна сказала:
– Вот бы и мне так, вот бы и мне было шестнадцать.
Эдди сказал:
– Как она мило выглядит, правда?
Чуть позже он тихонько подошел к Порции и дотронулся до ее щеки, на что Анна, по-прежнему сидевшая в гостиной, ничего ему не сказала.
3
– Честное слово, Анна, все слишком далеко зашло! – кипятился внезапно позвонивший Эдди. – Мне только что звонила Порция, сказала, что ты читаешь ее дневник. А я и ответить ей толком ничего не мог – в конторе были люди.
– И ты сейчас звонишь с рабочего телефона?
– Да, но все ушли обедать.
– Представляешь, я знаю, что сейчас обеденное время. У меня в гостях майор Брутт и еще двое друзей. Ты нечеловечески бестактен.
– Откуда мне было знать? Я подумал, ты можешь счесть это важным.
– Могу.
– Они там с тобой?
– Ну разумеется.
– Тогда до свиданья. Bon appétit, – прибавил Эдди громким, обиженным голосом.
Он бросил трубку раньше Анны, которая после разговора вернулась к столу. Трое гостей, заслышав в ее голосе нотки, какие обычно проскальзывают в ссорах влюбленных, старались не коситься в ее сторону; все трое, впрочем, были довольно простодушны. Мистер и миссис Пеппингэм, из Шропшира, были в этот понедельник званы к обеду, потому что их сосед в Шропшире, по слухам, искал себе управляющего, и на это место, вероятно, мог подойти майор Брутт. Но чем дольше длился обед, тем понятнее становилось, что если майор и сумел произвести впечатление на Пеппингэмов, то только как весьма порядочный человек, которому отчего-то не суждено ни в чем преуспеть. Чертовское невезение, но ничего не поделаешь. Майор выказывал трогательную несговорчивость и решительно отказывался прыгать через обручи, которые время от времени подставляла ему Анна. Пеппингэмы явно считали, что, хоть майор и преуспел на войне, ему вообще-то повезло, что ему подвернулась война, на которой можно было преуспеть. Тщетно Анна пыталась разговорить майора, повторяя, что он выращивал каучук, что он был – ведь был же? – управляющим довольно большого поместья в Малайе и что, конечно, самое-то главное – да ведь? – он умел руководить людьми.
– Да-да, действительно, – дипломатично согласился мистер Пеппингэм.
Миссис Пеппингэм сказала:
– В нашу эпоху социальных перемен я подчас опасаюсь, что это уже утраченный навык, – это я об умении руководить людьми. А мне всегда кажется, что люди работают вдвое усерднее, когда им есть на кого равняться. – Моральная правота ярким румянцем поползла у нее по шее, и миссис Пеппингэм твердо прибавила: – Я совершенно уверена, так оно и есть.
Анна подумала, что в нынешнее время каждый разговор – это просто ужас, чужие убеждения то и дело всплывают на поверхность, заставляя людей краснеть. Уж было бы куда лучше, когда любые высказывания такого рода люди списывали бы на религию, а за столом о ней не говорили.
– Наверное, в провинции об этом больше задумываешься, – сказала она. – Это беда Лондона, тут никто не думает.
– Сударыня, дорогая моя, – сказал мистер Пеппингэм, – думают тут или не думают, но есть же вещи, которых нельзя не замечать. Умрут традиции, пропадет и чувство ответственности.
– Конечно, ведь, например, в конторе вашего супруга… – начала миссис Пеппингэм.
– Я не бываю у него в конторе. И я вовсе не думаю, что Томаса там боготворят, если вы об этом. Он бы, наверное, не знал, что с этим делать.
– Нет, я не о том, когда человека боготворят. Боюсь, это верный путь к диктатуре, правда ведь? Нет, я вот о чем, – сказала миссис Пеппингэм, с робкой, но непреклонной улыбкой теребя свое жемчужное ожерелье и снова заливаясь краской, – я говорю об инстинктивном чувстве уважения. Для людей, которые на нас работают, это очень много значит.
– По-вашему, это чувство можно внушить?
– Приходится, – с кислым видом ответила миссис Пеппингэм.
– Как жаль, что к этому нужно прикладывать какие-то усилия. Я бы куда охотнее просто платила людям и на этом ставила точку.
Сказать что-то еще о классовых различиях миссис Пеппингэм помешала Филлис, которая решительно принялась обносить гостей апельсиновым суфле. PAS AVANT LES DOMESTIQUES
[41] – вот что могли бы выгравировать Пеппингэмы у себя в столовой на каминной полке, сразу под HONI SOIT QUI MAL Y PENSE
[42]. Миссис Пеппингэм положила себе суфле и, взглянув на манжеты Филлис, умолкла. Анна, погрузив в суфле вилку и ложку с чистосердечной жадностью человека, знающего, что находится в собственном доме, где всего вдосталь, заметила:
– Кроме того, вы, кажется, говорили, будто это чувство инстинктивное. Чьи инстинкты вы имели в виду?
– Уважение – весьма распространенный человеческий инстинкт, – ответил мистер Пеппингэм, одним глазом следя за перемещением суфле.
– О да. Но вы думаете, так и есть до сих пор?
На какую-то долю секунды взгляды обоих Пеппингэмов встретились. У них одни и те же идеалы, думала Анна. А у нас с Томасом? Наверное, тоже, но какие? Хоть бы майор Брутт сказал что-нибудь или начал бы мне возражать, – Пеппингэмы, не ровен час, сочтут его коммунистом. У людей о моем доме сложилось какое-то неверное представление – Пеппингэмы явно пришли сюда в расчете на Интересную Беседу, потому что им кажется, что в Шропшире им этого недодают. Многого же они хотят у себя в провинции. Они и забыли, что майор Брутт пришел сюда в поисках работы, они, наверное, оскорбились, увидев, что кроме него никого нет. Позови я какого-нибудь писателя – на что они, наверное, и надеялись, – все было бы не так безнадежно, и, как знать, может, и Пеппингэмы бы повеселели, и майор Брутт на фоне писателя казался бы практичным человеком. Я думала, что моих beaux yeux
[43] вполне хватит для того, чтобы Брутт с Пеппингэмами упали друг другу в объятия. Но эти Пеппингэмы отнюдь не чувствуют себя польщенными, не настолько они милы. В них нет ничего, кроме расчетливой жесткости, они думают, что я их использую. Что я бы, впрочем, и сделала, не будь они такими невозможными. Они презирают майора Брутта за то, что он лучше них, и за то, что он не преуспел там, где преуспели они. Ох, боже, боже, я ни за что им его не продам.