– Знаешь, когда я с Анной, ты и впрямь кажешься презабавной. Более того, я даже уверен, что ты кажешься презабавной всем, кроме меня. У тебя совершенно безумные принципы и безошибочное чутье безумца, которое помогает тебе отыскивать других таких же безумцев, людей, которые не понимают, на каком они свете. Ты, конечно, знаешь, что я не подлец, а я знаю, что ты не полоумная. Но, господи, надо же нам как-то выживать в этом мире!
– Ты сам говорил, что тебе это не нравится. Ты говорил, что так поступать – дурно.
– И вот что ты еще делаешь: цепляешься к каждому моему слову.
– Тогда почему ты сказал, что всегда говоришь только правду?
– Когда мне было с тобой спокойно, я говорил тебе правду. Теперь же…
– Теперь ты больше меня не любишь?
– Ты говоришь о любви, а сама толком не понимаешь, что это такое. Нам с тобой было так хорошо вместе, потому что мы друг друга понимали. Я и сейчас думаю, что ты прелесть, хоть у меня от тебя и мурашки по коже. Мне кажется, будто ты хочешь загнать меня в какую-то ловушку. Мне даже в голову не придет затащить тебя в постель, это абсурд, тут и думать нечего. И при этом я все равно позволяю тебе говорить совсем уж недопустимые вещи, которые ни один человек не имеет права говорить другому. И сам, наверное, тебе их говорю. Да?
– Я не понимаю, что значит недопустимые.
– Не понимаешь, это я и сам вижу. У тебя что-то не так с чувствами. В общем, я скоро от тебя с ума сойду.
Эдди, куривший одну сигарету за другой, вскочил и отошел от кресла. Он закинул окурок за камин, остановился, поглядел на пламя, а потом машинально присел на корточки и выкрутил огонь.
– И кстати, тебе давно пора домой, – сказал он. – Почти половина восьмого.
– Хочешь сказать, что тебе будет хорошо без меня?
– Хорошо! – воскликнул Эдди, воздев руки к потолку.
– Но ведь кому-то со мной хорошо… Майору Брутту со мной хорошо, Матчетт со мной хорошо, когда я от нее ничего не скрываю, миссис Геккомб со мной было очень даже хорошо, она сама сказала… Ты хочешь сказать, что теперь тебе кажется, что тебе без меня будет так же хорошо, как было со мной, когда я была не такая, как сейчас?
Эдди с закаменевшим лицом поднял позабытые увядшие маргаритки, переломил их стебельки пополам и засунул прямиком в корзину для бумаг. Он осмотрел комнату, словно пытаясь понять, что тут еще не на своем месте, затем его совершенно не изменившийся, совершенно нечеловеческий взгляд вернулся к Порции и остановился на ее фигурке.
– Сейчас мне уж точно так кажется, – ответил он.
Порция нагнулась за шляпкой. Только чириканье дурацких хромированных часов да безостановочно звонивший где-то внизу телефон нарушали тишину, пока Порция надевала шляпку. Ей пришлось отложить письмо Анны, которое она, сама того не сознавая, все это время держала в руках. Она встала, положила его на стол – и невидящие глаза Эдди тотчас же впились в него.
– Ой, – сказала она, – только у меня совсем нет денег. Одолжишь мне пять шиллингов?
– Тебе не нужно столько денег, чтобы добраться домой.
– И все-таки дай мне, пожалуйста, пять шиллингов. Я вышлю тебе их завтра почтовым переводом.
– Уж вышли, крошка, не забудь. Ты ведь можешь, наверное, достать денег у Томаса. А у меня их в обрез.
Натянув перчатки, она сунула пять шиллингов мелочью, которые он с неохотой отсчитал ей, в правую перчатку. Затем протянула ему руку с твердым бугорком на ладони.
– Что ж, до свидания, Эдди, – сказала она, не глядя на него.
Всем своим видом она напоминала человека, который засиделся в гостях и, понимая, что хозяйское терпение подходит к концу, не знает, как бы половчее распрощаться. Невыносимо застеснявшись самого общества Эдди, страстно желая оказаться где-нибудь подальше отсюда, Порция, опустив глаза, разглядывала ковер.
– Я тебя, разумеется, провожу. Не стоит тебе спускаться в одиночку – людишки здесь живут препаршивые.
Ее молчание словно говорило: «Что же еще они могут мне сделать?» Она ждала. Он положил все такую же тяжелую ладонь ей на плечо – так они и вышли за дверь, так и спустились на три пролета. Она замечала вещи, которых не видела, когда сюда поднималась: похожие на гребни волн завитушки на обоях в коридоре, ряды царапин на зеленовато-бурых панелях, уличную суету, видневшуюся из окошка на лестничном пролете, отпечатанное на машинке объявление для жильцов, которое висело на двери в ванную. Она ощущала безмолвное напряжение других людей, множества жизней за закрытыми дверями, о которых она даже не подозревала; разреженное дыхание многоквартирного дома – затхлое после стольких легких, запыленное после стольких ног – доносилось из чернеющей лестничной шахты, потому что внизу, перед выходом в коридор, не было окон.
В коридоре Эдди еще раз взглянул на полочку с письмами – не доставили ли следующую почту. Он резко распахнул входную дверь, сказал, что поймает для нее такси.
– Нет, нет, не надо, я и сама могу… До свидания, – снова сказала она, еще более застенчиво и виновато.
Не успел он ничего ответить – где-то в глубинах его физической памяти еще живо было ощущение ее ежащегося под его рукой плеча, – как она сбежала по ступенькам и помчалась по улице. Ее длинноногий, детский бег, неловкий (ведь дело происходило на улице) и одновременно самозабвенный, уносил ее вдаль с такой скоростью, что он разом и обрадовался, и ужаснулся. Она бежала, размахивая руками – в руках у нее ничего не было, и эта странность, ощущение, что чего-то недостает, не давали ему покоя, пока он возвращался к себе.
И там он, конечно, обнаружил, что она позабыла портфель со всеми своими учебниками. Эта мелочь – ну и как он, спрашивается, вернет его, не вызвав никаких пересудов, и похоже, у невезучей ученицы с Кэвендиш-сквер бед только прибавится – все-таки его беспокоила, и поэтому, чтобы отвлечься, он обратился к более неотложной и неприятной задачке – Анне. Эдди вытащил из буфета бутылки, смешал себе выпить и, издав развязный смешок, каким люди иногда себя подбадривают в минуты одиночества, разом осушил половину стакана, поставил его на стол и распечатал письмо.
И прочел записку Анны о рабочем телефоне.
5
Гостиница «Карачи» занимает два очень высоких, одновременно ветхих и вычурных на вид кенсингтонских здания, которые сколочены в одно, точнее, даже не сколочены, потому что конструкция такое вряд ли выдержит, а соединены арками в опорных точках. Под портиком – две гигантские входные двери: одна, застекленная, заперта наглухо, вторую ровно до полуночи можно открыть, нажав на круглую медную ручку. Название гостиницы – потускневшие золоченые буквы – свисало с крыши портика. Одну столовую объединили с коридором и превратили в салон, вторая так и осталась столовой, места там вполне хватает. Одна из гостиных на втором этаже по-прежнему остается гостиной. Общие комнаты большие и просторные, но какие-то обескровленные, внутри лишь обширная пустота, здесь и в помине нет благородно выстроенного пространства. Камины с рядками газовых рожков, кое-как отделанные двери, оголенные окна, живущие в пустынях стен, с наступлением темноты электрический свет под потолком умирает высоко в воздухе, не дотягиваясь до неулыбчивых кресел. Если, становясь гостиницами, эти здания мало что давали своим жильцам, то и теряли они тоже немногое: даже когда они были домами, никакой личной жизни не могло затеплиться в этих стенах и с ними слюбиться. Здесь жил класс, у которого с самого начала не было ни будущего, ни каких-либо доставшихся им с рождения привилегий, ни поблажек. Строители, должно быть, возводили эти дома, чтобы взять в кольцо туман, который, просочившись туда, так там и остался. Несварение, тягостные желания, чванство и цыпки – и только они – правили судьбами обитавших тут семей.