Гость толкает следующие двери. Он заходит в комнату, где сидит доктор Филипп Майно, совсем пьяный. Сидит и считает. Цифры не даются, цифры не складываются, тело затекло, ум вытек, следовало бы вытереть, собрать, сфокусировать глаза на цифрах, а не выходит.
Гость с отвращением смотрит на фигуру, что разлилась по креслу. Он не проводит в этой завешанной шкурами и коврами комнате слишком много времени. Он приказывает идти с ним — дальше, туда, за последние двери на этом удивительно прямом пути, он толкает сутулое и толстое тело перед собой и закрывает за его спиной весь мир.
Теперь они снова втроём. В тесной комнате без окон, комнате, чем-то похожей на остров. С картины на стене на них смотрит Неандертальский лес.
«Бабка! — сказал Максим Кривичанин и бросился ей в ноги. Он обнюхивал её, тыкался носом во всё это сухое, земляное, жёлтое, чёрное, выцветшее и вскопанное временем. Он искал в ней свою дикую радость, как собака. — Бабка! Моя бабка!»
Пьяный доктор Филипп Майно в это время пытался открыть дверь, но только ломал себе ногти. Двери были как заколдованные. Максим Кривичанин не обращал на него внимания.
«Бабка! — визжал он и стискивал её до самых костей, будто зимний холод. — Поехали домой. Невеста моя… Бабка…»
Наконец он повернулся к толстому и без особых усилий бросил его к бабкиным ногам.
«Каждый гад чужому счастью рад. Возьми её за руку».
Филипп заплакал.
«За руку».
Филипп хотел вскочить, но не смог, упал на колени.
«Возьми мою бабку за руку».
Глаза Кривичанина стали мутные-мутные.
Мы не знаем, что там было дальше на белой вилле. Ненадолго она опустела. Скорее всего, потом здесь открылся салон красоты. Повсюду, где был андертальский лес, готовились к заветному дню — и хотели встретить его во всей своей человеческой красе. Выставив напоказ все свои слабости, повернуться изнеженными, запечёнными в соляриях лицами к темноте и поверить в последний раз, что над верхушкой этого леса всё же господствует сила, которой никто не может противостоять. Поверить и уйти в землю, как вода. Вернуться в известковые карьеры, откуда всё начиналось.
А может, на белой вилле поселился другой доктор. Доктор, которому никто не верил. Доктор с его аппаратами, пилюлями, томографами и книгами. Людей к нему ходило немного. Не было у него дорогих гостей — а разве бывают другие гости при системе страховой медицины.
Известно лишь одно. По какому-то из воздушных мостов, которые позволяют людям в этой части андертальского леса делиться магией и красотой, ступали, держась за спинки сидений, жених и невеста.
Невеста села у иллюминатора. Жених, вытянув ноги, устроился в проходе. Стюардесса начала свою пантомиму. Самолёт помчался и взял курс на юг.
Полетела бабка в ночь — будто кто-то в спину толкнул. Дремлет она под вой машины крылатой, глаза откроет — жених её рядом сидит, в одну точку уставился. Бессонный Кривичанин. Ведь никто на Кривье не спит, каждый на ней дух бережёт, тот, что может время повернуть, всё назад воротить. На белый лист, к чистому лесу.
«Бабка, — повторял жених, лёжа возле неё в номере римского отеля. — Бабушка. Невеста моя. Богом суженая. Потерпи. Осталось уже немного. Мы с тобой должны быть терпеливыми. Как боги. Перед нами вечность, бабка. Вечность».
Город, раскинувшийся за окном, знал толк в старости. Никто не мог сказать, откуда он взялся, а если бы и смог, то никто не поверил бы. Проще было сказать, что его нашли в музее, этот город, который смотрел на старую Бенигну и её жениха и единственный в мире понимал, что они задумали.
Город-бабка. Город-шептуха. Город, который давно мечтает о смерти, — да никак помереть не может. Город — старый убийца.
«И ты, бабка, тоже, когда силу мне свою отдашь, станешь городом, выставишь над землёй свои кости, людям убежище дашь. Все города на бабкиных костях стоят, — говорил ей жених, любуясь видом из окна, и гладил бабкину руку, гладил так осторожно, будто боялся, что она рассыплется. — Молодые города — это и не города вовсе. Город должен состариться, чтобы силу заиметь. Старый город молодую кровь пьёт и никак напиться не может. Здесь, в Риме, некогда старые мужчины в Колизее собирались, чтобы кровь молодых гладиаторов пить. И молодели, молодели, выигрывали для себя на этих играх ещё немножко жизни — и никто не переживал, что грех это. И кровь пили, и сперму подростков, а, бабка, как тебе? — ведь никто стареть не хочет. Столько силы пропало, бабка… Столько силы в крови утоплено… Ненавижу кровь…»
Он глядел на город за окном, ему на мгновение показалось, что не бабка лежит рядом с ним на кровати, а молодая и длинноволосая девушка, настоящая кривичанка, которая знает и понимает, о чём он говорит, — вот поднимется сейчас, защекочет своими прядями светло-русыми, рассмеётся смехом-ручьём, да венок на его голову наденет. Такой и была его Олеся, была — пока не забрал он её к себе на кривицкий Остров.
«Ненавижу кровь… Никогда ни капли ни пролил. Потому что не верю в их бога христианского, иудейского, кровавого. Я, бабка, когда кровь вижу — без сознания становлюсь, гемофобия у меня, бабка… А они кровь любят… Без крови жить не могут. Всё их христианство — одна толстая кровяная колбаса!»
Не выдержал, заметался по комнате, замелькал, крыльями захлопал — кося на бабку глазами своими яркими. Будто ангел в комнату залетел.
«У нас, славян, тех, кто знанием владеет, стариков когда-то топили. Старых “ани перерахувати, ани передерживати, всех старых дедов вытопити” — это закон древний, славянский. Не я придумал, в книге исторической прочитал. Боялись стариков, силы их боялись. А я тебя не боюсь, бабка. Люблю тебя. Как землю, люблю, как смерть, как корень свой родной… Только на такой силе и расцветёт Кривья, та, что я нашёл. А где душа чистая, там и кровь очистится.
У нас, славян, бабка, кровь особенная. Есть тест специальный: наша кровь красной остаётся, а у жидов, арабов, турок, армян, индусов, иранцев — у всех этих чужеродцев кровь бледнеет, сине-зелёной делается. Как у моллюсков, осьминогов и каракатиц. Всех этих гадов, которых на остров наш святой море выносит…»
Быстро у её жениха настроение менялось — как у телевизора. Только что бегал от стены до стены, а теперь лежал на брюхе, смеялся — и вспоминал вслух, забыв, казалось, о своей невесте.
«Когда-то я верил в кровь. Мы с ребятами-кривичами в Минске такие эксперименты ставили… Химия и никакой магии. Однопроцентный спиртовой раствор метиленовой лазури; спиртовой раствор крезилвиолета; полторапроцентный раствор нитрата серебра; сорокапроцентная соляная кислота да ещё однопроцентный раствор перманганата калия. Хочешь в кривичи? Докажи, что достоин… Что твоя кровь на самом деле красная. Русский Манойлов эту формулу вывел. Брали кровь — свою, чужую — и на анализ. Я знал, что не смогу смотреть, а чтобы не смотреть, наилучший способ — командовать. Так я стал главным. И ведь не смотрел. Никогда не смотрел, что по моему приказу делают… Там я с хроникёром нашим и познакомился. О, бабка, что он писал тогда. Хочешь, почитаю? Всё здесь, всё осталось, только вот Хрониста нет больше… Кончился. Дописался. Космолог наш…»