«А я еду за книгами, — громко сказал Скима. — Мне нравится зелёнорусская поэзия. Я собираюсь накупить книг марок на сто. А может, и больше».
Женщина съёжилась и взглянула на него с ненавистью.
«Я любить книги зелёнорусских поэтов, я сам писать хороший поэзия», — громогласно объявил Скима.
Она затравленно прижалась к окну.
«Чтобы хорошо умирать, надо писать хороший стихи!» — добавил он, чтобы окончательно её доконать, и закрыл глаза.
Какая тоска.
Как медленно тащится этот автобус.
Как медленно он, Скима, движется к цели. Как неспешно пульсирует тайна.
Неожиданно он подумал, что неплохо было бы сейчас достать из рюкзака интересную книгу. Нет, не ту, про Нильса и гусей, ту он уже несколько раз пролистал с начала до конца, разглядев внимательно каждый рисунок. И сборник стихов, который оставил человек из «Розенгартена», тоже, пожалуй, не подойдёт. А что подошло бы? Ну, скажем, роман. Толстый роман, который затягивает в себя не сразу, на котором нужно сконцентрироваться, нащупать его уникальный ритм, найти в себе соответствующее тексту дыхание. Когда-то, в старые времена, романы помогали людям преодолевать большие расстояния. Люди брали в дорогу интересную книжку. Но интересные книжки вымерли. А люди…
Люди остались.
Париж начался как-то сразу, без предупреждения, — и вот уже Скима (русская намеренно пропустила его вперёд, чтобы не идти вместе к метро) шагал по залитой солнцем улице и пытался представить себе, как вот здесь, по этим самым желтоватым древним камням, ходил его покойник, загадочный белло руссо. Его клиент. Ходил — и в голове у него что-то там писалось. И он доставал старый грязный блокнот, чтобы не забыть. И все принимали его за психопата. Человек, который пишет от руки. Человек, которому некуда спешить, — и поэтому спешит рука, рука не успевает за мыслью, за образом, за рифмой. Каракули кириллицы покрывают страницы — одну за одной. Несуществующий язык робко прорастает сквозь чужое утро.
Он купил воды и выпил её всю, в два глотка, и купил ещё. Доехал на метро до Ситэ, вышел на прохладное, выцветшее солнце, к чайкам, пошёл по мосту, улыбаясь бронзовым, вызывающе архаичным, с чиновничьим видом усевшимся на парапете богам. Телефон повёл его дальше, вдоль реки, по набережной. Терезиус Скима купил себе кебаб и съел его, прислонившись к холодным камням. Кофе он решил выпить в узкой пёстрой улочке, полной мрачных людей, кофе был невкусный и дорогой, и боль в голове вернулась. Он достал последнюю пилюлю воттебезагестернина, бросил её в рот и пошёл в книжный.
Вечерело. Терезиус Скима покрепче завязал шарф и остановился перед нужной ему зелёной вывеской. «Шекспир и компания»: причудливые, странным шрифтом выписанные буквы; Скима уже был готов снова зарыться в мир ностальгии, жалобных стилизаций, наивного обмана, старой бумаги, коварных намёков и стыда… Но что-то мешало ему войти. Ему вдруг показалось, что он уловил что-то важное. Это было так трудно выразить словами, так трудно сформулировать, это была какая-то тень невозможности, шелест образа. Терезиус Скима стоял перед дверью и, морща лоб, пытался не потерять это ощущение, понять, что оно значит.
И у него получилось. Не веря самому себе, в какое-то мгновение он увидел другого Терезиуса Скиму — которого никогда не существовало, и всё же реального, в этот момент — гораздо более реального, чем агент ED, гораздо более реального, чем человеческое существо в юбке, пальто и шарфе, прилетевшее сюда по никому не интересным делам. Тот, другой Терезиус Скима, выглядел иначе — высокий худощавый господин с элегантной тростью, в шляпе и костюме, в накинутом на плечи давно не чищенном пальто, стоял здесь, совсем близко, не обращая внимания на окрики холодной Сены, и под неспокойным блеском его очков горела пара усталых глаз, а внутри этого господина жили голод и страсть. Тонкими пальцами он сжимал трость и смотрел на своё отражение в окне книжного магазина — с таким недоверием, словно его хотели обмануть. Господин Терезиус Скима, голодный счастливый писатель, бедный, как церковная мышь, и гениальный, как мышиный король, стоял здесь и представлял, как в призрачном, освещённом слабенькой лампой пространстве за стеклом стоит его книга. И бородка его пахла настоянными на дешёвом табаке ночами, а в голове его вихри слов менялись так стремительно, что он сам удивлялся, как ему удалось поймать их в книгу.
Неужели вон тот — это я?
Разве мама любила такого — жёлто-серого, полуседого, и всезнающего, как змея?
Огонёк вечернего алкоголя горел внутри того, другого Скимы, такой тёплый и обманчиво уверенный, как чайник в промёрзших руках. Это был неправильный, несуществующий человек, призрак, рождённый нездоровым книжным воздухом, — и всё же это был и он тоже, он, Скима, и такси сновали по узкой улице, вопя клаксонами, и часы на Нотр-Дам были точны, как никогда.
Что такое правда, что такое реальность — когда ты стоишь у старого книжного магазина и понимаешь, что тот, другой, реальнее, чем ты сам? И что такое бедность и смерть — если ты можешь чувствовать такой голод и такую жестокую страсть?
У дверей книжного со странным названием
ты стоишь и ждёшь,
словно собака, которую оставили здесь на привязи,
пока хозяин гостит в тесных покоях бумажного замка.
Но вот уже очертания стираются, книги становятся прахом, порошком, паром, исчезают — и знакомые ростки боли обвивают твою бедную голову.
Тот призрачный господин в шляпе с тростью натянул поводок — и Терезиус Скима отпустил судорожно зажатую в кулаке бородку.
Он вошёл и в нерешительности остановился. Девушка, сидевшая на кассе, приподняла зелёную голову.
«Вы не Нгуен?» — спросила она по-французски, но он понял.
«Нет», — сказал Терезиус Скима, переступая ступеньку и недоверчиво осматриваясь по сторонам. Всё то же самое: стеллажи, деревянные полки, сплошь занявшие все стены, в глубине — лестница, ведущая на другой этаж. Девушка на кассе сделала вид, что потеряла к Скиме интерес, а сама поглядывала на него с каким-то вызывающим одобрением. Скима и сам знал, что, несмотря на головную боль и усталость последних дней, он остаётся в неплохой форме. Если ты стильный и смелый мужчина — обстоятельствам трудно сбить тебя с толку.
Наверху скрипнула половица и послышался недовольный голос. Неужели здесь есть ещё кто-то?
В самолёте он прочитал историю этого места. В 20-х годах прошлого века (почти сто тридцать лет назад!) все американские литераторы стремились в Париж, поближе к культуре, искусству, к свободе и эксперименту. Они бежали от провинциальности, бедности, высокомерия, консервативности. Бежали от американской мечты. От культа доллара. Брали билеты на пароходы, в один конец, тащились через океан, чтобы с головой броситься в водоворот живого искусства. Берлин и Париж. 1920-е… Время, когда ещё жив и молод был прадед Скимы — кажется, он был литовец. А может, и нет. Про литовцев в Париже Терезиус Скима ничего не знал, а вот американцы жили здесь действительно насыщенной жизнью, у них были свои издательства, журналы, свой круг, свои герои, свой сумасшедший дом. И конечно же свои книжные магазины. Такие, как этот.