Растормошил он её, поднялась Бенигна из последних сил, до пня дошла, а как назад попала — сама не помнила. А тут уже и татарин тот стоит, глаза бегают, а рот под усиками ходуном ходит:
«Мне последнему к тебе идти выпало, не могу до завтра терпеть, вдруг ты, бабка, до завтра не дотянешь! Сказали, что умираешь, так я сразу к тебе и прибежал! Полечи меня, бабка, а там уже умирай! Слышишь? Не надо умирать! Ну что тебе, жалко? Ты же всё равно подохнешь, а мне ещё жить!»
Да только не могла бабка подняться. Лежала и смотрела в потолок. Пусть бы оставили её одну — всем бы лучше было. Стыдно смертью своей людям в глаза колоть. Долго бы стоял татарин на коленях перед её кроватью — до ночи её умолял бы и головой бился о её подушку, если бы не жених. Вытащил он того татарина за шкирку из комнаты:
«Иди моторку заводи, я тебя что, зря в советники выбрал? До темноты должны Янку найти, шторм начинается, погибнет парень! Опять меня виноватым сделаете, сукины дети!»
А сам подошёл к Бенигниной кровати, сел и обхватил бабу за ноги:
«Надвое бабка ворожила: иль умрёт, иль будет жива…»
И засмеялся нервно:
«Вижу я, бабка, что не хочешь ты за меня замуж идти. Вижу… Что, правда собралась здесь ноги протянуть, на моём острове? Нет… Не нравится тебе такой расклад».
Пальцами полез в глаза, поднял веки:
«Вижу, что не нравится. Ты хочешь в хату свою вернуться, последний раз на детей посмотреть, на внуков, да на каком-нибудь суперпуперхристианском кладбище лежать, вместе с набрыдью всякой и бездарными людишками. Что я, не знаю? Так вот: умрёшь — закопаю тебя здесь, никогда родной хаты не увидишь. А выздоровеешь: верну туда, где взял. Думай, бабка, думай, невестуха…»
И ушёл, раздавая всем приказы. Будто народу был полон дом.
Задумалась Бенигна, поверила жениху своему. Может, и правда вместе со здоровьем к нему ум вернулся. Но не могла она свою немочь одолеть. В неандертальский лес со своим лишним не ходят. Стыдно это. Не поймут её иностранцы, турки эти, и мужчина тот, чей пиджак на корню постелен, не одобрит. Выйдет из-за дерева, папиросу жуя, да скажет ей:
«Всё, бабка. Запрещаю тебе ходить в наш лес. Во веки веков».
Тяжко было Бенигне. И умирать тяжко, и жить. Всё хотел от неё чего-то андертальский лес — придушил, навалился всем грузом своих необузданных желаний. Решила она, что умрёт. Разгорелся в ней такой жар, что страшно стало — неужели дом подожгли? Хотя и странный он, этот дом на острове — но тоже ведь дом: здесь люди живут, люди его строили, люди здесь от холода и зла скрываются. Горела Бенигна, горела, и будто бы видела из огня своего, как стоят вокруг неё обитатели леса неандертальского, стоят и ветви подбрасывают. Гори, гори, бабка, гори, старая, гу-у-у… Гу-у-у…
Не вышло у неё умереть. И на этот раз не вышло. Словно зачаровал кто.
Проснулась ночью Бенигна, вся мокрая, холодная. Открыла глаза, пошевелила руками. Смотрит, а по комнате призрак какой-то женский движется. Замер призрак над её кроватью, поднялся над головой старой бабки. Поняла Бенигна, кто перед ней. Олеся, та самая девушка, что на Бенигну так сердито смотрела. Была на этот раз Олеся совсем голая — села у бабки, волосы на плечи отбросила, грудь одной рукой придержала, а второй бабку за холодные пальцы схватила:
«Лечи меня, бабушка!»
Вот какой голос у неё. Невинный. Как у медсестрички. Прижимает Олеся свои пальцы с длинными ногтями к старухиной коже, сунет свою руку в бабкину, а сама шепчет:
«Смотри, бабушка, что со мной. Полечи меня, полечи, прошу!»
Заскользили руки старой Бенигны по девичьему телу, нашли все её гнойные раны. Задышали они под бабкиными пальцами, зашевелились, заострили язычки, плюнули гноем и кровью подпорченной. Вздохнула Бенигна — да так, что покатилась она по багровым дорожкам и по веткам сухим лицом в крапиву.
«Опять ты здесь, бабка?» — удивилась королева крапивная, Стракива изумрудная.
Сходила Бенигна до пня, оставила там девичье лишнее, покатилась назад, не оглядываясь. Откуда только силы взялись. Вернулась, легла рядом с девкой — чистой, здоровой, полеченной. А та спала уже — как была, голая, в том костюме, в котором люди в мир приходят. Прикрыла её Бенигна одеялом, послушала, как утихает Олесино сердце, успокаивается, понюхала радостно, какой сейчас дух у неё изо рта идёт, — да сама задремала.
Жила в доме кошка злющая — а появилась у старой бабки внученька.
9.
Вот и утро пришло, принесла ей внучка поесть — оделась, глаза замазала, спрятала, губы накрасила и поджала: мол, ничего за ночь не поменялось. Только видела старая Бенигна, что даже руки Олесины подобрели, смягчились — не как скотину уже Олеся её кормила, а как бабушку дорогую. Заживут твои раны, внучка, заживут — посмотрела она на Олесю да взглядом её приласкала. Поморщилась Олеся, будто её пощекотал кто, спиной повела и в коридор выбежала.
Ну, беги, беги. Подкрепилась бабка и снова задремала.
Когда-то, когда ещё она в своей хате жила, могла Бенигна каждый день без выходных и праздников в неандертальский лес ходить, а теперь три дня побегала и уже лежит. Видно, на острове время быстрее бежит — и люди здесь быстрее стареют. Вот же, и жених её поэтому такой — с виду юноша, а по уму и по мучениям своим — как старый пень. Задумалась бабка, видела ли она в этом доме большом хотя бы одни часы — да так и не вспомнила. Нынешним людям часы без надобности — потому и порядка нет. Поэтому и не спят они ночами, всё думают, чем бы ещё заняться. А поспали бы, отдохнули немного — так, может быть, не губили бы их глупые идеи и бессмысленные дела. И болезни злые, гнойные, заразные к ним не цеплялись бы.
И тогда, как спасение, как отдых долгожданный от забот андертальского леса, навалился на бабку глубокий сон. Сидела она в том сне у смородинового куста и слушала, как пчёлы вокруг гудят. Гу-у-у… гу-у-у…
Не слышала бабка, как вошёл в её комнату жених, Максим Кривичанин, лёгкий, как листочек, да прилёг тихонько возле Бенигны. Лежал на боку и лицо бабушкино, чёрное и страшное, разглядывал. Каждый холмик и каждый пригорочек на нём рассмотрел, всё заметил: как кожа мертвяная изнутри матово светится, как нос бабушкин подрагивает, как насекомые на бабку садятся, лапками перебирают, проваливаются в сухие чёрные трещины и выкарабкиваются, а она и не шелохнётся. Подул на бабку, убрал то насекомое, и тогда она глаза открыла — синие, как стёклышки из девичьих секретиков, в саду закопанных. Не мог Максим понять, спит она или и правда проснулась. Глаза бабкины не мигали, лежала она, как мёртвая — или просто на паузу поставленная.
И вдруг он увидел. Костры, ветви скрюченные, восковые фигурки в горячем тумане. А за ними тьма, из которой потянуло дымом и гулом. Мелькнуло всё это и исчезло, мимолётное, недостижимое, один кадр — и потухло всё. Только он собирался задержать эту увлекательную картинку — и вдруг конец.
Вздохнула бабка, вздрогнула и закашлялась. Проснулась. А рядом с ней жених лежит, кудряшки по подушке рассыпались.