– Вот этот человек… Ну, говори же!
Бенони, который, покинув корабль, все время либо удивлялся, либо ужасался, чувствуя на суше более сильное головокружение, чем на море, втянул голову глубоко в плечи и поворачивал ее то направо, то налево. Кому приказывает этот проклятый филистимлянин? Ему и в голову не приходило, что в Римской империи кто-то может назвать его, Бенони, человеком. Он привык откликаться только на окрик: «Эй ты, еврей!»
Бион толкнул его в спину коленкой.
– Ты что, оглох? Их божественность – император и императрица ждут твоего слова.
Бенони вытянул тонкую шею, словно удивленная цапля. Он не только не испугался, но ему стало просто смешно: эти двое – божества? Император и императрица? Совсем иначе представлял он себе тех, чьи кости молил своего бога переломать.
Он спокойно рассказал все, что знал. Молодого человека, который лежит теперь в этом ящике, – Бион уже открывал ящик найденным на столе императора золотым кинжалом, – он знает давно. Сначала они встречались в Антиохии, потом – в Александрии. С ним была еще девушка, а впрочем, может, и женщина: уж больно к нему льнула; кто она такая – Бенони не знает, но она была прекрасна, почти как Батшеба. В Риме Бенони ее не видел. Молодой господин посещал его уже один – там-то и там-то, чтобы дать такое-то поручение. Молодой господин сказал, что человека, которого нужно выкупить у ликторов, зовут Гранатовым Цветком. Уж лучше бы ему, Бенони, никогда не видеть Иерусалима, чем браться за такое поручение.
– Но почем я знал? – со слезами на глазах воскликнул торговец божками. – Я понял все, только когда его вытащили из груды окровавленных тел, сложенных на соломе во дворе тюрьмы. Весь алый, прямо как гранатовый цветок.
Бенони давно замолчал, а император с императрицей все стояли безмолвные, будто слушая его. Неподвижные – против коленопреклоненного торговца, подобно изваяниям из серого камня. Не видя ни Биона, ни ящика. Не слыша скрипа отдираемых досок. Слова Биона дошли до них только после того, как он повторил их в третий раз, – правда, очень тихо:
– Вот он, Гранатовый Цветок!
Он лежал в саркофаге, вставленном в ящик, под толстым войлочным одеялом, которое Бион откинул только до колен. На нем был зеленый наряд с вишневым поясом, в темных пятнах запекшейся крови, у самого сердца – маленький крестик, на белой шее – пунцовая полоса от секиры, на остекленевшем лице – улыбка, которую не могла исказить даже грубая работа дешевых бальзамировщиков.
Императрица без стона, без вздоха повалилась на ящик. Бион бросился к ней, но в это время сильно застучали в дверь, – видимо, уже не в первый раз. Математик кинулся к двери. У порога стоял невольник с топором и стамесками – в императорском дворце не так-то легко было найти эти примитивные инструменты.
– Жди в вестибюле и не пускай сюда никого, если не хочешь угодить на крест! – приказал Бион прислужнику и бросил инструмент, чтобы закрыть дверь.
Но вдруг он услышал такой хохот, что кровь застыла у него в жилах. В смятении, не закрыв дверь, он схватил топор и, почти обезумев, подскочил к императору.
Диоклетиан хохотал, как Прометей, терзаемый коршуном Зевса.
– Дай топор! – крикнул он Биону, захлебываясь от смеха.
Бион молча повиновался и, наклонив голову, стал покорно ждать. Звонкая секира обрушилась на стоявшее между окон с видом на море мраморное изваяние Юпитера, лицо которого было полно олимпийского благодушия. Во второй и в третий раз зазвенела секира о мрамор, потом лязгнула по мозаичному полу.
– Не хватает сил! Уложи меня, Бион, – попросил император.
И рухнул к подножию статуи. Бион не знал, кому помогать первому.
– Поди сюда! – позвал он еврея.
Но Бенони уже торговался в вестибюле с невольником, за какую мзду тот выпустит его. Заметив, что Бион оставил дверь незапертой, он предпочел не быть свидетелем того, как римляне режут друг друга на части. Об этом хорошо помечтать перед сном, лежа в своем хлеву, на гнилой соломе, но видеть воочию – не под силу бедному чахоточному еврею. На его долю и так уж выпало столько кошмарного, что, пожалуй, даже в Виноградной долине он и то не придет в себя. Разве только там… у стены храма, где слезы омоют его сердце, оставив в этом сердце одного Ягве.
[227]
Слуга, получивший от Биона приказ никого не впускать, придирался к Бенони просто так, для пущей важности; в конце концов, он выпустил его. Старый еврей вздохнул с облегчением: теперь он хотел поскорей уж пережить те несколько пинков, которые ему причитались от караульных у ворот. Но там не было никакого караула. Очевидно, все вооруженные находились на плацу, откуда доносился шум, в котором даже привычное ухо Бенони улавливало лишь возгласы, прославляющие императора. Бенони не удержался от усмешки, вспомнив дряхлого старца, которого тупоносый филистимлянин называл императором. «И ради такого столько народу надрывает глотки!»
Но аккламации адресовались не Диоклетиану, а Галерию и становились все громче. В полдень Галерий, сопровождаемый Тагесом и министрами, явился во дворец. Он хотел поговорить один на один с императором, которого Бион уложил в спальне, после чего проводил императрицу в гинекей.
Разговор цезаря с императором был очень непродолжителен. Галерий доложил, что армия и народ требуют более энергичного управления государством и хотят заставить его, Галерия, принять императорскую порфиру. И как это ни неприятно, он не может скрывать создавшегося положения от того, в ком почитает не только государя, но и отца. Он покорнейше просит указаний, как утихомирить народ.
– Сейчас утихомирю, – промолвил император тихо, словно про себя, и таким усталым голосом, словно ему трудно было шевелить языком.
Галерий растерялся: «Что он задумал?»
– Не забудь, повелитель: бездействовать перед лицом черни – опасно.
– Я и не собираюсь медлить, – поднял на него глаза император. – Вели подать мне одеяния. Только парадную мантию и диадему, больше ничего не надо.
Еще никогда не видел Галерий глаз императора такими блеклыми, бесцветными. Они не излучали больше той непостижимой силы, перед которой терялся даже цезарь. Он сам побежал за императорским одеянием. По пути успел обменяться несколькими словами с Тагесом.
– Кажется, сопротивления не будет, – сказал он жрецу. – Но если я и ошибаюсь, все равно нельзя останавливаться ни перед чем!
Чуть ли не на руках принес он императора к стоявшей под дубами обтянутой красным полотном трибуне. Толпа бурно рукоплескала при виде двух обнимающихся государей. Люди не заметили, что у Диоклетиана из-под диадемы выбиваются нечесаные волосы, а из-под пурпурной порфиры выглядывают, вместо парадных сандалий, стоптанные домашние туфли. Аккламация усилилась, когда великан-цезарь легко, словно ребенка, поставил императора на трибуну. Когда же старец в порфире поднял обе руки, воцарилась мертвая тишина; огромное поле замерло, будто услышав возглас жреца, приносящего жертву: «Придержите язык!»