Рим почувствовал унижение, какого не испытывал, даже когда на формуле горели костры галлов. И если бы в Вечном городе нашлись достойные мужи, они непременно повергли бы в прах статуи этого сына раба. Но таких не нашлось. Рим опасливо побрюзжал и стал уповать на то, что легионы не будут мешкать с выдвижением нового императора, который полностью удовлетворит столицу мира.
Надежды эти не оправдались. Диоклетиан не стал слугой легионов, сделавших его властителем. А с претендентами на трон он расправлялся, не дожидаясь их провозглашения.
Император знал, что из полководцев ему следует больше всего опасаться своего земляка, иллирийца Максимиана, выдвинутого, как и он, из самых низов. Это был талантливый полководец, бесстрашный воин, но человек тщеславный и ограниченный. Как противник он был опасен, как друг – мог быть полезен. И новый император сказал ему:
– Римская империя так обширна, что одному государю не управиться, и так больна, что одному врачу ее не исцелить. Нужен помощник, такой же умелый, как и я. Ты – единственный, с кем я могу разделить тяготы и славу моей порфиры. Надень плащ августа западной империи и отправляйся укрощать взбунтовавшихся галлов. Да поведут тебя боги в одеянии, которое даю тебе я, и да приведут обратно со славой, которую ты обретешь сам.
Максимиан с величайшей радостью преклонил колена перед императором и отдал приказ о выступлении в поход против восставших галльских крестьян. Он был слишком счастлив и не мог сообразить, что, направляя по воле Диоклетиана свои войска на подавление одного восстания, он уводит их от другого, вполне вероятного.
Одержав победу, Максимиан рассчитывал на восторженные овации Рима, но благодарность императора превзошла все его ожидания. Диоклетиан сказал:
– Если я сын Юпитера, то отныне ты – сын Геркулеса. Пусть осветят на алтарях твое имя всюду, где поклоняются твоему божественному предку.
Диоклетиан рассудил, что лишний бог для него менее опасен, чем опирающийся на победоносную армию талантливый полководец. Силу его необходимо обезвредить прежде, чем он попытается ее умножить.
– Парфяне
[24]
наводнили Месопотамию, персы захватили Армению, орды блеммиев
[25]
угрожают Египту. Я понимаю, что сейчас не могу на тебя рассчитывать, – ведь и в твоих землях неспокойно. Берега Океана опустошают британские пираты, в Испании бесчинствуют племена горцев, и теперь, когда готы
[26]
подмяли под себя бургундов, вандалов и гепидов, их копья направлены на тебя. Поразмысли, быть может, нам с тобой нужны молодые помощники, чтобы работать мечом в четыре руки?
Но размышлять – не было призванием второго августа, а думать над тем, чего хочет первый, он счел просто неуместным. Диоклетиан взял себе в помощники Галерия, а второй август – Констанция. Каждому из этих молодых полководцев был присвоен титул цезаря, означавший, хоть и не совсем официально, что-то вроде наследника. Каждый цезарь получил в управление четвертую часть империи. И чтобы к преданности их обязывало не только их официальное, но и семейное положение, каждый из августов усыновил избранного им цезаря и женил его на своей дочери.
Столь искусно сплетенная система тетрархии обеспечивала господство Диоклетиана и вместе с тем мир внутри империи.
Кто, против кого и с какой целью мог бы восстать в таких условиях? Восстание не могло иметь смысла. Четыре обнаженных меча всегда поддерживали (но, правда, и контролировали) друг друга. В первое время возникали известные трения, но Диоклетиан каждый раз умел предотвращать конфликт.
Максимиан хотел управлять своими странами – Италией, Ретией и Нориком
[27]
– из Рима, Диоклетиан же опасался, как бы оскорбленные патриции и преторианцы, сыграв на честолюбии этого недальновидного человека, не толкнули его на какое-нибудь безрассудство. И он назначил для Максимиана столицей город Медиолан, втолковав своему соправителю, что с альпийских предгорий сподручней присматривать за северными варварами. Тогда Максимиан захотел поселить в Риме хоть своего подрастающего сына Максентия и уже отстроил для него дворец и виллу в Байях. Но и в этом Диоклетиан усмотрел определенную опасность и потому удостоил второго августа, а также цезаря Констанция величайшей чести, решив содержать их сыновей при своем дворе, чтобы лично наблюдать за их воспитанием. Правда, положение Максентия и Константина здесь сильно смахивало на положение заложников, однако Максимиан увидел в этом решении лишь большую для себя честь и новое доказательство дружеского расположения к нему императора. Западный август вел весьма непринужденный образ жизни и потому не особенно огорчился, что остроглазый сын перестанет стеснять его своим присутствием. Цезарю Констанцию расстаться с сыном было значительно труднее, однако и он почувствовал известное облегчение при мысли, что вылитый портрет первой, отвергнутой жены, не будет мозолить глаза второй.
Диоклетиан еще во время персидской войны заметил, что и между двумя цезарями возникают трения. Незадолго до битвы при Каррах цезари потолковали между собой накоротке, по-солдатски, и с той поры Галерий стал недолюбливать западного цезаря, хоть открыто этого и не показывал. Диоклетиан долго не обращал внимания на ядовитые реплики Галерия по адресу Констанция, но один случай заставил его серьезно задуматься. Галерий насплетничал ему, что Констанций не умеет поддерживать свой авторитет: вместо того чтобы в общении с вождями покоренных племен неизменно подчеркивать свое превосходство, он держится с ними запанибрата. Охотится без свиты в их компании и даже чокается деревянным кубком.
– Простого солдатского достоинства и того нет, – жаловался Галерий. – Он унижает не только себя, но и всю империю.
От природы мягкий и простой в обращении, император, как властелин, пролил немало крови и перед смертными появлялся всегда осыпанный с головы до ног драгоценными камнями и жемчугом. Владычество его было тиранией намеренной – отнюдь не стихийной, а хладнокровно продуманной и рассчитанной, не игрой прихоти, а преследующей благие цели системой. Своих подданных он не мог считать римскими гражданами, видя в них только опустившихся вероломных, давно потерявших чувство собственного достоинства рабов. Император был неколебимо убежден, что он может спасти империю лишь в том случае, если ему удастся превратить людей, уже не способных стать свободными, в образцовых рабов. Поэтому вся его система правления была, в сущности, огромной школой для воспитания рабов, где преподавалась только покорность единой божественной воле, сверкающей и разящей, подобно молнии.