– Чувства, ритор, здесь ни при чем. Это государственное дело, в котором разбираться полномочен один император. И речь идет не о христианах, а о преступниках.
После такого ответа, как ты догадываешься, я скорей проглотил бы язык, чем стал предстательствовать по делу, которое сам считаю ненавистнейшим, и защищать людей, с которыми не имею, в конце концов, ничего общего. Все же император был очень умерен. Он, конечно, обезглавил четырех заподозренных, но не распространил ответственности за их преступление на всех христиан. И мы стали уже переходить к повседневным делам, как вдруг из Паннонии приехал Галерий. (Он, между прочим, предпринял там работы по осушению озера Пелсо
[104]
). Дело в том, что о случившемся, само собой, было сообщено через нарочного всем государям, с указанием каждому из них искать нити заговора в своей части империи. Цезарю, как видно, повезло, и он мог так скоро кой о чем сообщить императору. Он сказал, что уже слышал об этих делах от одного жреца по имени Аммоний, но не хотел тогда показаться интриганом в глазах повелителя, которого в свое время не мог убедить, что христиане – заклятые враги империи; а теперь он уже может говорить открыто – и назвал врача Пантелеймона, который, по его сведениям, полностью освящен в это дело. Повелитель, весьма благоволивший врачу за излечение августы, был глубоко потрясен и велел лично допросить Пантелеймона, который очистился от всяких подозрений своими искренними показаниями. Он рассказал императору, что какой-то безумец или мистификатор на самом деле пытался взбудоражить иохийскую общину; однако ему не удалось поколебать хистианских братьев, которые все признают императора своим добрым государем, правящим по божьему произволению. Император поверил словам врача, но, следуя совету Галерия, счел необходимым для устрашения злонамеренных разрушить христианский храм в Никомидии. Юпитериды ворвались в церковь, хранившиеся там для раздачи нищим масло, вино и хлеб забрали, а священные книги сожгли. На это, впрочем, они не имели прямых указаний, но ты, Бион, прекрасно знаешь, как обычно поступают с книгами солдаты. Христиане же более всего сокрушались как раз из-за истребления их священных книг. А из того, что разрушение храма произошло в день терминалий
[105]
, они заключили, что император решил положить предел распространению христианства. Ты ведь знаешь, Бион, что чернь, какому бы богу она ни поклонялась, безрассудна и ее нетрудно одурачить. Утром на трех площадях статуи повелителя оказались опрокинутыми, на четвертом же изваянии злоумышленники высекли непотребную брань, задевшую даже честь матери повелителя. Весь город возмутился, народ требовал казни безбожников, но император не захотел крови даже прямых виновников. Он лишь издал эдикт, запрещающий христианам собираться во славу своего бога и предписывающий закрыть христианские церкви по всей империи. Думаю, что он, наверно, этим и ограничился бы, если бы они прекратили свои оскорбления. Я видел своими глазами, как более ретивый, нежели благоразумный христианин разбил палкой доску с эдиктом, крича на всю площадь:
– Конечно, с ни в чем не повинными христианами легче расправиться, чем с готами и сарматами.
Нетрудно было угадать, что получится. Я имею в виду не самого преступника, оказавшегося, между прочим, весьма состоятельным горожанином, возглавлявшим мастерскую по изготовлению палаток: этого безумца на другой же день сожгли на костре по повелению императора, вынужденного пойти на это не только ради государственного престижа, но и для удовлетворения общественного негодования. Жизнь одного человека, в конце концов, ничто, когда речь идет о защите целой мировой системы. Значительно большую опасность, по-моему, представляет изданный на другой день новый эдикт, предписывающий повсеместное разрушение церквей, конфискацию священных книг, арест епископов и священников, с той целью, чтобы паства, оставшись без пастырей, разбрелась во все стороны. Ты, наверно, помнишь, что так же началось истребление последователей Мани. Правда, у Христа несравненно больше последователей, но это означает только то, что и крови прольется гораздо больше. А мне жаль эту религию: вооружись она светским благоразумием, перед ней бы открылось большое будущее.
Это чувствует и государь: огорченный последними событиями, он часто задумывается, впадая в унынье. Потому-то он и решил покинуть этот город, с такой любовью им отстроенный, и на некоторое время перенести свою резиденцию в Александрию. Теперь мы ждем лишь того, чтобы твой Квинтипор оправился, наконец, от своих ожогов, по словам Пантелеймона, мучительных, но не опасных. О величии сердца повелителя свидетельствует, между прочим, то, что не проходит дня, чтоб он не навестил больного, уход за которым поручен целой армии служанок. Да и молодая нобилиссима, Титанилла, очень часто бывает у нашего юного друга, которого, по всеобщему убеждению, ждет великое будущее как спасителя жизни императора.
Свечи мои почти совсем догорают, не оставляя мне времени посмотреть, написал ли я тебе о том, что сам прибыл сюда для того, чтобы спасти человека. Я хочу уберечь хозяина этого дома, епископа Мнестора, от тюрьмы, которая для этого расслабленного, больного старца, несомненно, означала бы смерть. Сейчас он еще не принял решения скрыться от преследований, но я не теряю надежды уговорить его, чтобы он поехал под видом моего раба со мной в Александрию, где, на мой взгляд, он будет в наибольшей безопасности, ибо кому придет в голову искать христианского епископа при дворе императора. Предприятие это не совсем безопасно для меня, и ты, наверное, удивишься, зачем иду я на такой риск ради безбожника, с которым много и ожесточенно спорил. Одна из причин состоит как раз в том, что я не хочу потерять своего давнего антагониста. Потому что ведь с тобой, старый математик, невозможно даже поругаться. Однако я делаю уступку не только своему желанию, но также и совести. Подобно тому, как было бы нелепо утверждать, что все черноглазые (к которым принадлежу и я) злы, а голубоглазые – добры, нельзя различать людей и по характеру их религии. Разумеется, было б очень хорошо, если б это было возможно, так как в этом случае не представляло бы трудности соблюдать справедливость, – но ведь на деле сами бессмертные оказались бы несправедливы, если б различали смертных по вере. И добрые и злые – всюду перемешаны, и я знаю почти столько же достойных людей среди безбожников, сколько безбожников – среди тех, кто приносит жертвы у того же алтаря, что и я. А так как я этого безбожника, Мнестора, искренне, по-братски люблю, то и чувствую себя обязанным его спасти.
И до той поры, когда мы сможем обняться, живи счастливо, мой Бион!
Часть вторая
Александрия, или книга о вере
18
Подперев рукой подбородок, Квинтипор сидел в каморке, предоставленной Биону хранителем александрийской библиотеки Гептаглоссом, рядом с огромным читальным залом, где целая армия ученых рабов, зевая, ждала посетителей. Принадлежавшие математику заплесневелые свитки валялись под столом, а магистр перебирал пергамены с любовными эпиграммами старых греческих поэтов, собранными Мелеагром
[106]
Гадарским. Составитель назвал свой сборник «Стефанос», то есть «Венок», и от книги, в самом деле, веяло ароматом полей и садов. Сердца, из которых когда-то выросли эти грациозные и нежные цветы, давно истлели, но живые сердца чувствовали, как их кровь всякий раз вызывает новое цветение росистых нарциссов, медвяных анемонов и упоительных роз.