– Скажи, Бион, ты не боишься, – спросил император с невеселой улыбкой, – что тебе очень скоро придется зажечь подо мной консекрационный костер?
Нет, Бион не видел причин для опасений. В последнее новолуние он опять обращался к звездам и ничего зловещего в их расположении не обнаружил. Что же касается болезни императора, то здесь, наверно, сможет помочь Пантелеймон: вылечил же он августу.
– Да нет, не вылечил он ее, – покачал головой император. – Он сумел только утолить ее боли. Но теперь, когда из-за кое-каких неприятностей нам не удалось взять его с собой, страдания августы возобновились.
По выражению лица императора Бион понял, на какие «неприятности» тот намекает. Нетерпеливым жестом Диоклетиан как бы отмахнулся от воспоминаний о никомидийском заговоре.
– Кроме прежних головных болей, ее теперь терзают еще кошмары. Как-то во сне к августе явился Пантелеймон и протянул ей на ладонях свою окровавленную голову… А я… я мог бы исцелить ее единым словом, но боюсь. Понимаешь, Бион, боюсь! Если мне самому так невыносимо трудно владеть собой, как же доверю я такую тайну материнскому сердцу?!
– Но материнское сердце – самое верное сердце, государь, – попытался ободрить его математик.
– О Бион! Если б ты знал, как мне тяжело! А я ведь только отец! Какая мука видеть в глазах сына только почтение к императору, только благодарность благодетелю и ни капли обыкновенной любви!.. Я еле сдерживаюсь, чтобы не сбросить эту порфиру, вместе с диадемой, на пол, не растоптать их ногами и не закричать: «Обними же меня, мой мальчик! Я совсем не император, я – твой отец!..»
Словно умоляя простить его, Диоклетиан протянул руки к статуе Юпитера из золота и слоновой кости, стоявшей справа от трона.
– Но нельзя! Нельзя, ради него же! Как только исполнится срок, назначенный богами, он должен получить порфиру из моих рук. Кто знает, защитят ли его боги, если рядом с ним не будет меня?! Не постигнет ли его судьба сына Александра Великого? Ведь ни на кого нельзя положиться!
Император умолк и, опустив голову на ладонь, вперил неподвижный взгляд прямо перед собой. Даже не привыкшие плакать глаза математика подернулись влагой, увидев, в какого бесприютного, жалкого ребенка превратила отцовская любовь этого старика, чьей железной воле мог позавидовать любой из тех, кто за последнее столетие восседал на императорском троне. Человек, зажавший в кулаке своем разваливающуюся мировую империю, не находил в себе сил сдержать слезы, катившиеся из его немигающих глаз по морщинистым желтым щекам.
Биону вспомнился вечер в Антиохии, когда он впервые увидел невероятное: плачущего Диоклетиана. И как в тот раз, он осмелился заговорить, не спрошенный. Он стал хвалить императору его сына, рассказывать, какой тот вдумчивый и серьезный.
– Боюсь, не слишком ли серьезный, – поднял глаза император. – Не слишком ли редко бывает он среди сверстников… Кстати, ты еще ничего не заметил? Я затем, собственно, и позвал тебя. Не ранил ли его сердце Эрот?
Бион улыбнулся. По прибытии в Александрию император поручил ему присматривать за юношей, незаметно следовать за ним во кремя прогулок по городу и наблюдать, не приближается ли он к особе, о которой гороскоп возвестил словами: «Венера встала в оппозицию с Юпитером».
– Вряд ли они встречались, государь. Может быть, они даже не знают друг о друге. Здесь, в Александрии, немало горячих взглядов бросали вызов Квинтипору, но глаза его ни разу не загорались ответным блеском. Я еще не видел, чтобы он хоть на кого-нибудь оглянулся. Единственное существо женского пола, которого он просто не смеет бежать, – это божественная нобилиссима.
– Титанилла?.. Что ж, я был бы рад, если б она хоть немного приучила его к женскому обществу. Это – золотой огонек, но… Да, может, она для него уже не опасна.
Император даже слегка покраснел, вспомнив, что по гороскопу Венера его сына живет в доме Девы, а нобилиссима… Максентий как-то проболтался в разговоре с ним кое о чем таком, из чего следовало, что Титанилла это жилище уже покинула. И если бы дочь Галерия с ее золотым сиянием и мотыльковой прелестью не была так мила, он, может быть, сказал бы об этом ее отцу. Но, дорожа Титаниллой, он только строго запретил принцепсу болтать.
– Золотой огонек, золотой огонек, – повторял он, словно хотел этим заставить математика навсегда забыть, что об одном из членов императорской фамилии он вынужден говорить, краснея. – Я рад, что они подружились, Бион, но ты будь настороже и не прозевай, когда он встретится с настоящей.
Император протянул Биону, от души обрадовавшемуся, что удалось хоть немного приободрить повелителя, руку для поцелуя.
– Не беспокойся, государь, – опускаясь на колени и низко кланяясь, сказал математик. – Кровь в жилах моего воспитанника не прокиснет.
Коленопреклоненный, он не мог видеть, как омрачился при этих словах взгляд императора. Кровь в жилах воспитанника… Сразу вспомнился сон жены! Только вместо головы Пантелеймона перед ним вдруг возникла окровавленная белокурая голова Квинтипора. И что они все так любят по всякому поводу поминать кровь?!
Диоклетиан позвонил в колокольчик, вызывая одевальщиков. Звон побежал по длинной анфиладе комнат. И прежде чем замерло звучание бронзы, одевалыцики выросли как из-под земли. Пока титулованные прислужники облачали императора в расшитую драгоценными камнями порфиру и венчали его голову жемчужной диадемой, за дверями воцарилась мертвая тишина: кого номенклатор вызовет первым?! А тот в ожидании второго звонка озабоченно просматривал список. Вдруг, растолкав просителей, перед ним предстала особа настолько официальная, что о ней пришлось доложить вне всякой очереди и немедленно.
– Гонец его божественности цезаря Галерия!
Диоклетиан, уже сидя на троне, принял нарочного, который, после положенной адорации, протянул императору запечатанное письмо цезаря. Жестом приказав гонцу удалиться, Диоклетиан вскрыл пергаменный свиток и стал с любопытством читать. Но вскоре, недовольно поморщившись, опустил письмо на колени.
– Ну вот. Опять христиане!
Императора вовсе не интересовало, сколько христианских церквей разрушено, сколько епископов и священников посажено в тюрьмы в его и Галериевых провинциях. О беспорядках же в Каппадокии
[126]
ему сообщили раньше, прямо с места. Там теперь много христан, как прежде, – манихеев. Эта провинция граничит с персами, которые, конечно, постарались возбудить вероломных коневодов, великих охотников до всяких новшеств. Каппадокийцы требуют вернуть им их священнослужителей, и, очевидно, как только этот беспокойный народ утихомирится, – их придется освободить: не в интересах империи, чтобы именно там, на самом уязвимом участке восточной границы, не утихали волнения. Там расположены в высшей степени важные пограничные крепости. Мелитена… Название этого города промелькнуло, кажется, в письме Галерия. Взяв в руки пергамент, император сразу нашел подчеркнутое слово. Он снова принялся читать, уже нервничая. Гарнизон крепости – несколько когорт двенадцатого легиона – бунтует. Воины-христиане разоружили нехристианских командиров; правда, пока еще не расправились с ними, рассчитывая обменять на своих священников, но судьба пленных весьма сомнительна… Бунт в Апате – не воинский и не представлял бы никакой опасности, если б эта деревня не находилась так близко к Антиохии; последнее обстоятельство заставляет немедленнно затоптать эту ничтожную искру, иначе от нее может вспыхнуть огромный город, и без того сильно зараженный безбожниками.