– Вот, миленький, и готово! Бросаю, не оборачиваясь! Лови!
Все это девушка говорила еще очень весело; а когда юноша оделся и в то же время успокоился, улыбка уже исчезла с ее лица. Она смотрела на Квинтипора серьезно, с печальной, почти трагической нежностью.
– Что случилось, маленькая Тита?
– Ничего, Гранатовый Цветок. Вот мы вывели пятно с твоей туники, и теперь ты вернешься к императрице, будешь наливать ей вино. Но впредь будь внимательнее: Трулла больше не даст нам своего порошка.
С молящими глазами юноша промолвил:
– Будто саисская завеса опустилась на твое лицо, маленькая Тита.
– Про это, Гранатовый Цветок, тот, кто не хочет навсегда разучиться смеяться, не должен вспоминать.
– О, как я хотел бы понять тебя!
– Оставь это, – горько усмехнулась девушка. – Не понимать меня надо, а любить, любить без размышлений… как люблю я! Плохо будет, если мы начнем рассуждать!
Вдруг она начала насвистывать и раза два-три проплясала вокруг юноши, с каждым кругом оттесняя его все ближе к выходу, пока наконец, не выставила за дверь.
– Спокойной ночи, Гранатовый Цветок!
– А ты разве не пойдешь?
– Нет, сердечко. Я там никому не нужна. А тебя госпожа ждет. Смотри же, не гневи ее: она и так нынче была к тебе очень снисходительна.
И Титанилла, захлопнув дверь, щелкнула задвижкой. А когда юноша подошел к окну, в комнате было уже темно.
В окнах триклиния у императрицы света тоже не было. Квинтипор мог спокойно уединиться в своей каморке. Разложив на столе свою белоснежную тунику, он нашел то место, к которому, хоть и не оставляя следа, прикасались пальчики маленькой Титы, и прильнул к нему щекой. Так и заснул сидя. Уж очень устал. В этот вечер чувства его, подобно гигантским качелям, то взвивались на головокру-жителыгую высоту, то стремительно падали в бездну. «Как странно, – подумал он (и это была его последняя ясная мысль), – ведь и сегодня был день Луны, как в день нашего первого поцелуя».
Императрица всю ночь ходила по своей опочивальне, а когда забрезжил рассвет, не пошла, как обычно, поплакать у порога своего сына. Смертельный ужас давил ее сердце. Вечером, когда она уже простилась, цезарь вдруг вернулся.
– Послушай, августа! А ведь сын мой прав!
– В чем, цезарь?
– Весь вечер я ломал себе голову: на кого еще похож твой слуга с лицом Антиноя? И вот сейчас Константин сказал мне. Клянусь Геркулесом, оп прав!
Она, собрав последние силы, спросила:
– На кого же?
– Да он – вылитая ты! Неужели ты сама не замечала?
– Нет.
– Завтра приглядись к нему как следует. Ведь и твое лицо – как камея, даже сейчас. А когда-то оно было точно такое, как у него!
После этого цезарь попросил ее дать завтра доверительную аудиенцию ему и Константину.
Императрица вовсе не была уверена, что доживет до этого «завтра».
29
На другой день рано утром императрица послала за Титаниллой. Раздраженная нобилиссима оделась кое-как, наспех. Она всегда крепче спала под утро, чем ночью, а на этот раз даже утро застало ее еще не спящей. Она только начала погружаться в сон, как перепуганная Трулла по требованию императрицы растормошила ее. Однако холодная вода прогнала из глаз девушки раздражение, и в ней проснулось скорей любопытство, чем тревога. Еще не было такого случая, чтобы императрица пожелала видеть ее в столь ранний час. Невероятно, чтобы августа вдруг заскучала, и именно по ней. Скорей всего, приехала дочь императрицы Валерия и, видимо, хочет передать ей что-нибудь от отца. Если бы приехал сам Галерий, он просто пришел бы сюда. А Максентий (при этом у нее даже сердце замерло) – тот ворвался бы к ней хоть среди ночи.
– Ты плохо спала сегодня, дочь моя? – удержала ее от коленопреклонения августа. – Что-то уж очень бледна…
Нобилиссима зарделась, как шиповник. Сразу несколько неожиданностей. Императрица так тепло назвала ее вдруг дочерью. Не допустила адорации. Угадала, что у нее была скверная ночь, следы которой на лице девушка второпях не успела устранить с помощью притираний. И ей стало страшно: ведь не мелочь какая-нибудь вызвала в императрице столь разительную перемену!
Готовая решительно на все, Титанилла отвечала, что не чувствует себя больной, но забыла бы о любой болезни, если бы могла оказаться хоть чем-нибудь полезной императрице.
– Ни за что не догадаешься, дочь моя, о чем я собираюсь тебя просить, – промолвила императрица, по-детски смущенно улыбаясь, отчего измученное лицо ее сразу помолодело. – Как по-твоему, не слишком ли я бледна?
– Да, августа, – откровенно признала девушка. – Словно ты тоже плохо спала ночь.
– Я хочу попросить тебя: наведи мне румянец. Сама я уж стара и не умею. Когда была молодая, еще не было моды краситься, а потом мне уже не хотелось учиться этому искусству… Ты только раз покажи мне… Тебя я все-таки не так стесняюсь… А прислужница еще подумает: на старости лет краситься вздумала… Понимаешь, Макситанилла?
От смущения она из двух имен девушки сложила третье, новое.
– О-о, ну, конечно, августа, – с притворной улыбкой ответила Титанилла. – Если позволишь, я сейчас сбегаю за притираниями, хотя, говоря по правде, лицо твое не очень в них нуждается.
О, как хотелось ей расхохотаться прямо в лицо этой старухе, наброситься на нее с кулаками; нарумянить ей щеки не румянами, а пощечинами; выколоть ей глаза капельницей для белладонны; прижечь ей темя раскаленными щипцами для завивки; пропороть ее мерзкое старое сердце серебряными ножницами и пинцетом. Вот, оказывается, кто посягает на игрушку, которую она, Титанилла; так долго искала и, наконец, нашла, нашла для себя! И не отдаст, не отдаст, ни за что не отдаст! Ни этой святоше, вздумавшей вдруг разыграть Мессалину
[157]
со своим невольником, и никому другому!
Эти кровожадные страсти вскипели в девушке по дороге домой; но они понемногу утихли, когда она, взяв шкатулку с косметическими принадлежностями, шла обратно. Ей стало даже смешно, что она хоть на минуту могла вообразить, будто ей нужно от кого-то оберегать любовь Квинтипора, Квинтипора, который даже перед ней смущенно опускает глаза, который целует следы ее ног, – и то лишь когда думает, что она не видит.
Быстрыми послушными пальцами втирала она в нервно вздрагивающие щеки августы весеннюю свежесть, как с невинной улыбкой назвала румяна, и наносила помаду на поблекшие губы. До остального дело не дошло.
– Для старой женщины я и так достаточно хороша, – поблагодарив, сказала императрица, и Титанилла с неуверенной усмешкой удалилась. Она уж предвкушала, как развеселит своего друга, поведав ему эту странную тайну; она предложит накрасить и его, притом по льготной цене, как товарища по работе: ведь теперь они оба обслуживают одну госпожу. Однако незаконченность туалета и спокойствие, с которым августа сама над собой подтрунивала, сильно смущали нобилиссиму.