— Так оно... ваша светлость... как, значит...
— А ты, адмирал, чего молчишь? — накинулся он на моряка с капитанскими знаками отличия. — Тебе плевать. Или хочешь, как Алёшка Орлов, до боя половину кораблей потопить, расползутся, как хреновые лапти... Ну, Ушаков?
— Так мне и брандера надобны, Григорий Александрович.
— Выгораживаешь бестию, добрым хочешь быть? Нет уж, язви тебя в душу, коль деньги огрёб, давай товар! Или, думаешь, на одноглазого попал, он не углядит, как Россию грабят? Петров!
— Я здесь, ваша светлость.
— В подвал мерзавца, в кандалы и в Сибирь на веки вечные... Чинов и званий лишить!
Солдаты схватили бедолагу.
— Вашсиясь!.. — заорал он, но, сопровождаемый стражами, исчез в темноте.
Потёмкин вроде и не слышал крика обречённого, повернулся к высвеченному боку корабля, коему смолили днище. Узрев заступившего дорогу Суворова, обрадовался, сжал лапищами тщедушное тело генерала.
— Александр Васильевич! Заждались! Ну, слава Богу, прибыл...
— Что так строг нынче?
— Одному спустишь, сотни красть начнут, Россию растянут по ёлочке, по палочке... Думаешь, в радость душегубство? Но дело огромное, а жулье лезет, как тараканы на сахар. Ты где остановился?
— Прямо с дороги кони сюда вынесли. Они, вишь, здешнего хозяина чуют.
Потёмкин захохотал.
— О, старый льстец! Моим гостем будешь. Давай лишь на часок к богомазам забежим. Церковь Святой Троицы ставим, чтоб к приезду матушки освятить, как раз на Троицу и ждём её сюда.
Прохор, чертыхаясь и спотыкаясь о хлам, выводил лошадей на дорогу.
Они стояли посреди светящегося белизной, голубенью и позолотой храма. Роспись тоже была почти окончена, золотильщики отделывали иконостас. Но идущее от византийской традиции великолепие и пышность не могли убить наивную чистоту живописи, вобравшей в себя и несмелую тихость бледных российских рассветов нежного севера, и хрусткую прохладу домотканых льняных полотен, и росную свежесть молодых трав. Художник в полной мере постиг красу голубца, напоминающего о сини цветущих льнов, тиши берёзовых рощ, подернутых утренним туманом, кисейную прозрачность далей. Даже лики святых были потянуты прохладной дымкой, и была в них не земная плоть, а небесная одухотворённость.
Суворов, оглядев это великолепие, оживлённое сотнями свечей — богомазы затребовали чуть не дневного сияния в храме, — преклонил колена и стал класть кресты, шепча молитву.
— Не освящён пока храм, Александр Васильевич, — тихо сказал Потёмкин.
— Красота сама — святость.
— Истинно говоришь. Захотелось мне в края сии неистовые принести скромность нашей северной Руси, охладить пыл беспощадный солнца Тавриды... Матти, — позвал он соратника, прилепившегося с кистью к лику святого, — возгласим нашу любимую...
Матти прокашлялся и начал, притушив поначалу неудержимую силу баса ладонью, а потом открываясь всё более и более:
— Многая лета жене благоутробной и повелительнице нашей, матери-России, государыне Екатерине... Многая лета, многая лета, мно-о-гая ле-е-та... — И, сведя последнее возглашение с громоподобного форте до нежнейшего пианиссимо, вышел на торжественный и нежный напев «Иже херувимы», к нему присоединился звучным баритоном, неожиданным в этом хрупком человеке, Суворов, и фальцетом вполголоса Потёмкин, уступив свою партию гостю.
Лакеи внесли еду — она была проста, но обильна, светлейший, грешник великий во многом, любил чрезмерно потешить и утробу. Поэтому на скатерти появилось и мясо, и дичина, и окорок, и солёные огурчики, и капуста квашеная, и крохотные бочонки с солёными грибами, и ананасы, и яблоки. Потёмкин смешивал всё это в единой тарели, не заботясь о совместимости пищи, потому и соединялся окорок с вишнёвым вареньем и клюквой, сладкий пирог с горчицей, всё запивалось вином лёгким, заморским, а рот, жуя, непрестанно извергал слова:
— Думаешь, Александр Васильевич, с императрицей приедут сюда гости добрые? Змей клубок подколодных из боярства да лазутчики зарубежные. Одни хотят посчитать, много ли накрал Потёмкин, другие достоверно узнать: а ну как правда возведён бастион на юге России. И то и другое есть, — захохотал Потёмкин, — пусть едут! Я не страшусь. Постного хочешь, граф? Эй, осётра, белужий бок! Сельдь каспийская стояла где-тось... Да, есть что показать — и корабли, и города, и крепости... Ты, Александр Васильевич, мощен силой людской как полководец. Вот и посуди, четыре года назад тут еле обреталось — от моря Каспийского до Дуная — двести тысяч душ, а ныне одна Таврида имеет вчетверо больше. Они что, как трава выросли или ветром надуло? Ох, казна надобна, а у этих косопузых, что в Сенате, каждую копейку с кровью вырывать приходится. Нам, Васильич, перед сановниками да перед Европой надо такой парад грохнуть, чтоб ахнули. И поперхнулись...
— А я-то зачем тут? Потехи дворцовые не по мне. Я царю и Отечеству слуга, дай войско и скажи, где враг. — Суворов тут как тут: марш — бой — ура! — враг бежит... Греми, барабан, победу!
— Для боя и востребовал. Прошу устроить такую потеху, чтоб в два дня до турок докатилось и они, аки конь перед волками, в оглоблях осели... Да и англичанам, французам, пруссакам надо урок преподать.
— На прусский манер с барабанами, да флейтами, да перестроениями балетными? Уволь, батюшка, уволь. — Суворов даже тарель отодвинул.
— Не на прусский, а на русский манер, в последней войне наработанный, — с атаками лихими конными, пехотными обходами, артиллерийскими ударами и прорывами. Ты не горячись, время есть. Придумай, как взорвать уставные путы. Ещё по маленькой? Я, извини, лишь винцо лёгкое, и то помалу...
— Эх, брат Потёмкин, в прусском мундире по-русски не воевать... Тут на одни пукли, да пудренье волос, да бантики время убьёшь. Одежда наших войск и амуниция не боевой выучке служат, а угнетению духа. В солдате главное здоровье, бодрость, быстрота, сноровка. А туалет солдатский должен быть таков, что встал — и уж готов! Ударил барабан — солдат подхватился: беги, коли, руби, гони, ура! А пока шпильки да пукли накрутит, враг тут как тут — надо бы честь спасать, а ему волосы чесать... — Подпивший Суворов в речи был неудержим и поучать был ох как горазд.
— Туалет солдатский должен быть таков, что встал — и готов, — смаковал Потёмкин. — Так и запишем в приказе.
— И чтоб мах широкий, шаг вольный, — твердил своё Суворов.
— Александр Васильевич, золотой ты мой! Придумал формулу, над коей голову ломал я! Встал — и готов. Явим лазутчикам европейским армию новую, в движении раскрепощённую, без муштры и шагистики. А часть полков оставим в прежних, прусских, мундирах. То-то умора будет!.. Матти, чтоб к завтрему рисунок формы, его сиятельством одобренный. Петров, готовь указ по армии. Ты, батюшка Александр Васильевич, не сочти за труд, погляди вместе с Петровым, чтобы всё учесть. Боюсь, Румянцев разозлится, что не он, а я начал реформу. Матушка же к нему благоволит... А, ладно, возьму ревнивца на себя, упрошу, улещу. Вот сюрпризы будут и посланнику прусскому, и императору австрийскому, — радостно потирал колени Потёмкин.