— Полно тебе, князинька, — всхлипывала Санечка, — забудь о ней, тебя не стоит.
— Замолчи и не перечь! — Тут же взмолился, принялся целовать маленькую иконку. — Господи, когда всё кончится, смилуйся, возьми к себе... Муки за все грехи, за кровь людскую — не жалел её... Богатство, дворцы, золото — всё пустое. — Вынув из кармана горсть каменьев, Потёмкин поднял руку и стал ронять их — они сыпались на грудь, на ковёр сверкающими искрами. — Дай, дай облегчение, возьми всё... — Вдруг заметался, хватаясь за горло. — Остановите коней... Хочу на волю, душно... К свету! Скорей, скорей...
Превозмогая боль, он всё же поднялся сам и вышел на ковёр, постеленный на дороге.
— Уйдите все... Санечка... Лягу к солнышку лицом. — Он долгим взглядом окинул степь, перелески, небо. — Погладь меня, Санечка, побаюкай. Скольких баб знал, саму царицу...
— Полно, Гришенька... — Слёзы непрерывно бежали по лицу Санечки. — Не надо об этом. Подумай, каково мне...
— Я не о том... Понял, что всех ласк дороже твоя, последняя, вся жизнь ради неё. Вот счастливый конец...
— Что ты заладил: конец, конец... Вот сейчас отдохнёшь...
— Не утешай, я знаю... Хочу припомнить главное... Да, не забудь сиротку мою Лизавету. — Сморщился вдруг. — Помру, всё прахом пойдёт, растащат Россию. Санечка, передай ей... ей... — Голос его пресёкся.
Потёмкин умолк, глядя в небо. Слеза медленно стекала из мёртвого глаза, а живой всё блестел, вбирая в себя лучи солнца.
Пронзительно вдруг закричала Санечка:
— Гриша, Гришенька!..
...А он шёл с Екатериной между молодых топольков, возле которых горели свечи. Они медленно всходили на холм, увенчанный каплицей. И, заслышав волшебной красоты прощальную музыку, Потёмкин вдруг неожиданно вспомнил, что так и не пригласил в Россию того композитора-венца, чья музыка была от самого Бога. А каплица на холме всё наливалась сиянием, пока не стала целиком сотканной из самого света.
— Люди, да помогите же! — кричала Санечка, тряся за плечи уходящего Потёмкина.
На ковёр ступил Леоныч. Пригнулся, тронул пальцем веко, оно вяло откинулось. Леоныч, сунув руку в карман, вытащил медный пятак, прикрыл его. Но слепой глаз по-прежнему упрямо смотрел в небо.
— Он умер. — Леоныч тронул за плечо притихшую Санечку, оглянулся.
Свитские толпились в отдалении, от них бежал доктор. Леоныч попросил стоявшего рядом Маттея:
— Одолжи пятак. У меня второго нету.
— И у меня нет. — Маттей беспомощно развёл руками. — Люди, дайте пятак...
Свитские молча глядели на тех, кто стоял возле тела Потёмкина: одной только недвижимости у покойного на пятьдесят миллионов.
...А он уже был далеко, душа его устремилась к той, которую любил и которой был предан всю жизнь. И узрели незрячие очи его великолепный бал во дворце. Пели скрипки, свистели флейты, взвизгивали тарелки и бухал глупый барабан: «Гром победы раздавайся!»... И под звуки польского в первой паре шли величественная Екатерина с вертлявым Зубовым, потом коротышка Павел со своей высоченною женой, потом кто-то ещё, знакомые и незнакомые, — лавина лиц и дергающихся тел. Всё громче пенье струн, вскрики флейт, звон меди, грохот ослиной шкуры. И всё быстрее мчатся пары, и нет конца беснованию скопища бездельников, толкущихся у трона...
И ещё узрели незрячие очи его, как сперва помалу, а потом быстрее и быстрее стали рушиться стены дворца, превращаться в пыль беломраморные колонны и затейливая лепнина карнизов; как один за другим падали каменные истуканы и разбивались на куски. Вот одни уже только руины, а гром победы всё раздаётся...
Сошлись опять двое, но не в париках и туфлях с золочёными пряжками, а в онучах, в сермягах, вервием подпоясанные.
— А что, — глядя на руины, робко спросил один, — и весь Питер вот так растанцевать можно?
— Весь Питер можно, — с философическим спокойствием ответил второй.
— И... и Москву?
— И Москву.
— Ну, а всю Россию, скажем, тоже?.. — совсем уже шёпотом, робея от собственной смелости, спросил первый.
— И всю Россию! — был беспощадный ответ.
— А что потом?
— Напляшутся и нас позовут. Будем заново строить, — с тем же философическим спокойствием ответил второй и затянул верёвочный кушак потуже.