Я от всей души соболезную безумцу, но довожу до Вашего сведения следующую деталь: при вскрытии в гортани Леконцева обнаружили уплотнение, по-видимому являющееся опухолью, так что отмеренный ему Богом срок в любом случае истекал.
К Вашему интересу упомянутым в записях французом, г-ном Карно. Отыскать его, наверное, можно, но скажите, Генрих, нуждается ли в опровержении несусветная ересь?
Всякие, как Вы выражаетесь, необъяснимые события на деле оказываются не чем иным, как набором совпадений, домыслов, преувеличений и искажений.
К происшествию у Петропавловского собора. Я уверен, что причины, по которым, скажем так, вспучилась земля на могилах Комендантского кладбища, заключаются в обводненных и неустойчивых грунтах.
Что до найденных на берегу Заячьего острова утопленников, чьи трупы, опять-таки, по словам фантазеров, «будто бы ползли к бастионам», мало ли мертвецов отдает нам Нева?
На том кланяюсь и жду в гости. С официальными и неофициальными визитами.
Искренне Ваш, д-р Витовский.
Пепел
Капитан Клаус Нойман прибыл на окраину Берлина с тремя помощниками, но в квартиру объекта наблюдения отправился один. Первый этап – наиболее сложный, это искусство, это хрупкая мелодия, вступление к оратории, порхание пальцев по клавишам рояля. Малейшая оплошность разрушит концепцию. Рассыплются идеально подогнанные шестеренки. Налаженный механизм засбоит.
Нойман не доверяет никому.
Замок поддается вежливому и умелому напору, щелкает, впуская.
Хозяева покинули квартиру четверть часа назад. Мать, отец и дочь-студентка. Инквары. Агенты вели их до остановки.
Пахнет яичницей, кофе, одеколоном – правильные запахи. Неправильные люди предпочитают пахнуть как все. Плохие шестеренки, затрудняющие работу великого механизма.
Нойман бесшумно ступает по ковру. В МГБ его называют Тихим Клаусом. Ему льстит эта кличка.
Квартира уютная, чистая. Похожа на жилье самого капитана. Приглушенно играет радио. Кунайосен в интерпретации симфонического оркестра. Утренние ритуалы соблюдены. Для дефективных деталей принципиально создавать впечатление цикличности. Отец – он высокий и усатый – шуршал газетой, читал о международных отношениях, о товарище Брежневе и сельском хозяйстве. Кругленькая и сдобная фрау Инквар хлопотала у плиты. Дочь, настоящая красавица, уплетала яблоки и рассказывала родителям про учебу.
В мусорном ведре яблочный огрызок со следами крепких зубов. Без розовых отпечатков, как на надкушенных Нойманом фруктах.
Капитан толкает языком резцы. Пальцы в белых перчатках скользят по клеенке стола. Меняют местами перечницу и солонку.
За окном дымит фабрика. На подоконнике герань в горшочках, земля потрескалась, забыли полить. Он набирает в стакан воды из-под крана, пьет и поит цветы.
Переводит стрелки часов на три минуты вперед.
Мелочи. В них Бог – так говорил Гете. Ницше, фаворит нацистской мрази, бурчал, что Бог умер. Нойман с удовольствием допросил бы обоих. Ницше и Бога. Он поинтересовался бы, о чем думал Фридрих, вскармливая своими боннскими сиськами Гитлера. И куда отлучился Бог, когда пылал Берлин и маленький Клаус, прячась в кладовке, умолял небо вернуть маму живой и невредимой.
Коврик в ванной мокрый, на раковине сохнут клочья пены.
Капитан оставляет открытым флакон с шампунем.
Они не должны восклицать: «Кто спал в моей кровати? Кто ел моей ложкой?»
О нет.
Аккуратно. Точечно.
Чтобы жалкие испуганные ждущие отмщения червячки в их гнилых душах извивались от необъяснимого ужаса.
Нойман внедряет в телефон жучок. Седьмой том собрания Дюма перемещается к четырнадцатому. Графини Де Монсоро и Де Шарни теперь рядышком. Фрау Инквар, убирая комнату, зацепится взглядом, нахмурится, приведет полку в надлежащий порядок. Но порядок устанавливает он, Нойман.
Инкварам неведом смысл порядка, как бы ни выскребли они свою вшивую квартирку.
Зеркало стреляет солнечным бликом, удивляется, отражая незваного гостя, чужака, а не привычных жильцов.
Человек в белых перчатках усмехается.
Насколько глуп его коллега Штрамм, утверждающий, что первый этап – бесполезная возня. Что объект даже не замечает изменений. Чушь! Замечает! Извивается! Дает слабину! Вытаскивает из схронов памяти мертвого бога, бога веймарских кренделей и эсэсовских пряжек. И тревога колючим чертополохом распускается внутри.
Его, Ноймана, идею подбрасывать объектам штучные газеты с акростихами, со статьями о суициде в отделе признали нерентабельной. Неотесанные болваны. Им симпатичнее хруст ломаемых хрящей. Вагнер. Кастеты.
Нойману претит физическое насилие. Пытки бывают разные.
Радио транслирует Гензельта.
Капитан входит в спальню Тани Инквар. Каково это – быть отпрыском врагов народа?
На полках фотографии Эрнста Буша, Алена Делона и юной хозяйки. У нее соломенные кудри и широкие бедра. Нойман плюхается на девичью кровать. Пружинит ладонью подушку. К перчатке клеится светлый волосок. В бельевом ящике свежие хлопковые трусики и бюстгальтеры. Приличный размер. Западное качество.
Он мнет чашечки, представляя их содержимое – мягкую избыточную эластичную плоть, бледно-розовые бутончики сосков. В брюках твердеет.
Он протирает трусиками взопревшие подмышки, вынимает член. Ласкает себя, впившись глазами в фотографию Тани. Оргазм блеклый, скудный, болезненный. Сперма подарком от тайного поклонника стекает в наволочку. Если фрау Инквар обнаружит пятна, понюхает или продегустирует, распознает, она может подумать, что это муж, аптекарь, западногерманский шпион, мастурбировал в постели их дочери.
Ноймана осеняет мысль: при наличии животных, например котов, красть домашних любимцев и подсовывать объектам копии.
Взвешивая все за и против, он устраняет улики и покидает квартиру.
Летом Гермина Нойман отдыхает в кресле на балкончике, отчего осенью и зимой ее напитавшаяся солнцем кожа светится. Лучики хватаются за ее лицо; она улыбается и ловит их морщинками. Щеки шершавые, как пузырчатая газетная бумага. Выпуклые веки оторочены коротенькой бахромой, а на давнишних снимках ее ресницы длинные и локоны каштановые и густые. Нойману нравится седой пушок матери, такой невесомый, что порыв ветра способен сдуть его.
Какое бы мыло он ей ни покупал, какими бы духами она ни брызгалась, мама источает аромат меда. Пасеки. Июля.
Он сидит на полу, скрестив по-турецки ноги, и любуется ею.
Гермина ест сваренный сыном суп, собирает ложечкой картошку и щиплет ржаной хлеб. Ест неторопливо, но он не спешит. Ему хочется смотреть на нее вечно. Мама истончается, крошечная и прозрачная, скоро ее совсем не станет – солнышко сбросит оболочку, морщинистую шкурку, взмоет в лазурную высь.