Первая месса нового священника была событием праздничным – по-своему не менее важным, чем крещение, свадьба или похороны. Как и в других подобных событиях, перед «виновником торжества» открывалась дверь в некое иное состояние – дверь, пройдя в которую, уже нельзя было вернуться назад. Поэтому первая месса проходила очень торжественно. Новый священник приглашал на службу родных и друзей; кто-то из них, быть может, оставался в монастыре на день или два; после мессы устраивался праздничный ужин. Отношения с отцом у Лютера к этому времени наладились – по крайней мере, настолько, что отца он пригласил. В предыдущие два года они, по всей видимости, не общались. Не приходится сомневаться, что отец Лютера чувствовал себя преданным и был в ярости из-за внезапного решения сына, столь круто изменившего семейные планы и принятого заведомо против отцовской воли. Вообще нарушить волю отца было в то время делом почти немыслимым. Но что сделано, то сделано: и, должно быть, за эти два года Ганс Лютер успокоился – хотя бы настолько, чтобы, получив приглашение, действительно приехать. Однако он не мог прибыть в Эрфурт раньше 2 мая – и Лютер настоял на том, чтобы его первую мессу отложили до приезда отца. Как видно, отцовское присутствие было для него очень важно; можно предположить, что он видел возможность примирения – и на это надеялся. Итак, первая месса Лютера была назначена на 2 мая.
Назначив дату, Лютер мог теперь приглашать и остальных. Одно из первых дошедших до нас его писем – приглашение на первую мессу, обращенное к старому другу из Айзенаха Иоганну Брауну. Первый абзац полон такого необычайного смирения, что можно лишь гадать о том, с какими чувствами Браун читал это письмо:
Приветствую во Христе Иисусе, Господе нашем. Страшился бы я, достопочтенный мой господин, обеспокоить любовь вашу своими утомительными посланиями и желаниями, если бы не знал (по опыту благородного сердца вашего, столь великодушно дарящего мне благосклонность) искреннюю дружбу вашу, в каковой мне не раз представлялся случай убедиться. Посему, не колеблясь, посылаю вам это письмецо, веря, что обоюдная дружба наша преклонит ко мне ваш слух и побудит благосклонно отнестись к моей просьбе.
Что же это за просьба, которой предшествует такое предисловие? Может быть, Лютер попал в беду? Или ему деньги нужны? Да нет: к большому облегчению Брауна, это оказалось всего лишь приглашение на праздник. Но дальше парад смирения продолжался:
Бог, преславный и пресвятой во всех делах Своих, изволил чудесно возвысить меня, злосчастного и совершенно недостойного грешника, призвав меня, лишь по преизобилующему Своему милосердию, к высочайшему служению Себе. Итак, мне предстоит исполнить порученное мне служение, дабы получить доступ (насколько возможен доступ к Богу для персти земной) к великому сиянию Божественной благодати.
В сравнении с тоном многих позднейших писаний Лютера тон этого письма кажется почти невероятным. Верно, что Лютер всегда глубоко уважал власти и авторитеты; однако это послание проливает некоторый свет на его умонастроение в то время. В монастыре он провел уже больше года – и, как видно, был поглощен мыслями о собственной грешности и недостоинстве. В постскриптуме Лютер упоминает семью Шальбе, у которой жил в Айзенахе; вот что он говорит:
Не осмеливаюсь докучать достойнейшим лицам из дома Шальбе, коим я стольким обязан, или обременять их своими просьбами. Не сомневаюсь, что для их высокого положения в обществе и доброй славы несообразно прозвучат приглашение на столь смиренное и маловажное событие или же пожелания монаха, умершего для мира. Кроме того, я не уверен и пребываю в сомнениях – порадует ли их это приглашение или раздражит? Посему решаюсь промолчать; однако прошу вас, если будет возможность, передать им мою благодарность. Прощайте!
[44]
Чувство его полного недостоинства перед Богом, охватившее Лютера, казалось богословски оправданным, однако привело к серьезной проблеме на том самом торжественном мероприятии, куда он пригласил Брауна и множество других гостей. Дело в том, что в этот день Лютеру предстояло сделать нечто такое, чего он не делал никогда прежде: предстать лицом к лицу с Богом. Каждый священник знал: к возношению гостии и возлиянию вина нельзя относиться легко, как к простой подаче на стол хлеба и перебродившего виноградного сока. Священник совершает пресуществление: в его грешных, но освященных руках хлеб чудесным образом превращается в Тело самого воплощенного Бога, Тело Царя, жестоко ломимое за человечество. А вино при звуках человеческих слов становится истинной Кровью Того, Кто пролил эту кровь в страшном и мучительном жертвоприношении – и умер за нас, грешных. Свою ответственность Лютер понимал и принимал очень серьезно.
Лютер хорошо понимал, что во время мессы он первый раз в жизни обратится напрямую к неизъяснимому Всевышнему. Мысль эта, великая и пугающая, глубоко его поразила. Стоило вообразить себе неизмеримое расстояние между ним и Богом, к которому он дерзает обращаться! От этого кружилась голова. Что делать? Лютер острее большинства священников сознавал глубину и обилие своих грехов – и никогда не был уверен, что исповедал их все, хоть и очень старался ни одного не упустить. Помнил он и о том, что совершать святой обряд мессы, имея на себе хоть один неисповеданный грех, – кощунство, за которое Бог легко может поразить его смертью. Многие другие монахи относились к этому легкомысленно, так что их наставники никогда не упускали случая подробно на этом остановиться и описать такую перспективу в самых ярких и пугающих красках. Но Лютеру едва ли требовались красочные запугивания: чем ближе к великому дню, тем сильнее мучился он страхом и чувством своего недостоинства. Как посмеет он, грешный Мартин Лютер, приблизиться к святому, бесконечному, всемогущему Богу?
Если Лютер думал, что отец его не приедет или приедет лишь для проформы, то ошибся. Наступил великий день – и Ганс Лютер появился в монастыре во главе почти что королевской процессии: с ним приехали не меньше двадцати человек, и все верхом. Тащиться до Эрфурта на телегах Лютеру-старшему и его друзьям было не по чину. А на случай, если бы эта процессия недостаточно впечатлила сына и его новых товарищей – процветающий отец сделал монастырю значительный денежный дар в двадцать гульденов. Несомненно, во всем этом был силен элемент показухи – но чувствовалось и желание примириться с решением сына; насколько искреннее, другой вопрос.
Почему именно отец приехал сам, привез с собой два десятка друзей, да еще и сделал впечатляющий вклад в монастырь – точно мы не знаем и вряд ли когда-нибудь узнаем. Высказывались предположения, что недавняя смерть от чумы двух близких родственников заставила его больше прежнего бояться Бога
[45]. Современные ученые полагают, что чума, поразившая Мансфельд в 1505 году – в год вступления Лютера в монастырь, – унесла двоих его младших сыновей, и, быть может, боль этой потери вызвала у Ганса Лютера нечто вроде раскаяния – а может быть, он просто начал больше ценить старшего сына, оставшегося в живых. По-видимому, в то время, пока отец с сыном не общались, Гансу пришло ложное известие, что Мартин тоже умер от чумы. Так что, быть может, этим путешествием и щедрым даром он благодарил Бога за то, что сын его жив, и показывал раскаяние в былом своем гневе на Мартина, пренебрегшего его планами и желаниями. Словом, мы не знаем точно, что было на уме у отца Лютера, – но Мартин, безусловно, был рад его приезду.