Остальные дни мая прошли в подготовке новых премьер. Кохно не сумел добиться желаемого результата во время репетиций «Оды». Этого можно было ожидать, так как Дягилев бросил его на произвол судьбы, а в постановочной группе не было больше никого (кроме Мясина, отвечавшего исключительно за хореографию), у кого хватило бы опыта для создания такого грандиозного спектакля. Набокову было двадцать пять лет, Челищеву – двадцать девять, и двадцатичетырехлетний Кохно, осуществлявший руководство, был самым молодым из них. Когда в конце мая, за десять дней до начала нового сезона, Дягилев прибыл вместе с труппой в Париж, «Ода» все еще находилась в зачаточном состоянии, и Дягилеву пришлось приложить все усилия, чтобы спасти постановку.
Набоков описывал, как в начале июня Дягилев взял на себя руководство постановочным процессом и стал доводить до ума наполовину законченный спектакль:
«Он следил за окраской, раскроем и пошивом костюмов. Он присутствовал на каждой репетиции оркестра и хора, заставляя дирижера Дезормьера, солистов и хор вновь и вновь повторять отдельные музыкальные фразы до тех пор, пока они идеально не совпадали с движениями танцоров и световым оформлением, придуманным Челищевым для спектакля. Он стимулировал медлительных и ленивых работников сцены подкупом и лестью. Он помогал нам всем с покраской реквизита и декораций.
Но помимо этого, он целых две ночи руководил сложными световыми репетициями, кричал на Челищева и его ассистентов, когда они делали что-то не то при работе с капризным световым оборудованием, на меня, когда я играл на фортепьяно небрежно или не в такт, и на Лифаря, когда его движения не совпадали с ритмом музыки и меняющейся подсветкой»9.
Вмешательство Дягилева спасло «Оду», но тем не менее реакция публики на премьере была весьма сдержанной. К тому же балет стоял в программе между «Стальным скоком» и «Свадебкой» – двумя лучшими спектаклями Дягилева в послевоенный период. Впечатление, которое производила «Ода», можно назвать смазанным или, в лучшем случае, курьезным. Премьеру «Аполлона Мусагета» зрители встретили гораздо лучше, что стало вторым серьезным успехом Баланчина после «Кошки», поставленной им за год до этого.
Однако Дягилев не испытывал особой радости от этого успеха. Несмотря на то что он восхищался музыкой балета, в этой постановке практически не чувствовался его почерк. Независимую позицию занял не только Стравинский, но и молодой Баланчин, на становление которого Дягилев оказал гораздо меньшее влияние, чем на своих предыдущих хореографов, и который довольно быстро проявил себя как самостоятельный художник. Таким образом, Дягилев лишился единственного, что действительно интересовало его в работе с труппой, – элемента творчества, возможности внести в постановку свой вклад.
За коротким сезоном в Париже, как обычно, последовал более длительный сезон в Лондоне, продолжавшийся с 25 июня по 28 июля. После этого труппа завершила летнюю программу выступлениями в Остенде 29 и 30 июля. В Лондоне Дягилев лишился поддержки лорда Ротермера, финансировавшего последние несколько лондонских сезонов, однако благодаря вмешательству неугомонного Уоллхайма Сергей нашел других меценатов, и новый лондонский сезон принес больше прибыли, чем предыдущие. «Первая неделя была набита битком, и успех был превосходный. Артисты покрыты цветами. Пресса, как всегда, глупа, но милостива. Король испанский чуть ли не с вокзала приехал прямо в театр»10, – писал Дягилев Аргутинскому-Долгорукову. Плоды финансового успеха были немедленно направлены на приобретение новых книг. Кроме того, Дягилев отложил 3500 франков на покупку печатки Пушкина11. Несколько недель спустя Сергей также выкупил у наследников покойной графини де Торби оставшиеся десять писем великого русского поэта, заплатив за них 30 тысяч франков.
[326]
С. Дягилев и Б. Кохно
Покупка писем Пушкина была для Дягилева грандиозным событием, и он даже посвятил этому несколько страниц в своих очень кратких «мемуарах». Для сравнения: более длинную запись он оставил лишь о спектакле «Борис Годунов», премьера которого состоялась в Париже в 1908 году. В целом за те несколько лет, что Дягилев предавался своей страсти, он сумел собрать коллекцию старинных русских книг, не имевшую, по мнению Зильберштейна, аналогов за пределами России. Помимо писем Пушкина, Дягилеву также принадлежал автограф его стихотворения, два автографа стихотворений Лермонтова и четыре его же письма, письма Гоголя, Глинки, Капниста, Державина, Карамзина, Тургенева и прочих.
[327] Дягилев вел каталог коллекции и составил карточки с подробной библиографической и исторической справкой для наиболее значимых изданий. Впервые за всю свою жизнь он снял квартиру в Париже: в основном для того, чтобы хранить там свою разраставшуюся коллекцию. Похоже, что благодаря этому дорогостоящему увлечению старинными книгами и рукописями он даже стал более дисциплинирован в ведении своих финансовых дел. Он задумал издать принадлежавшие ему письма Пушкина в октябре 1929 года. Однако ему не было суждено дожить до октября, так как во второй половине 1928-го смерть подошла к нему совсем близко.
Еще в 1921 году у Дягилева диагностировали сахарный диабет, однако он почти не соблюдал предписанную ему диету. Весь образ его жизни с постоянными стрессовыми ситуациями, разумеется, пагубно сказывался на здоровье. Короткие периоды, во время которых он соблюдал строгую диету, сменялись безмерным чревоугодием и возлияниями. Он то стремительно набирал вес, то быстро худел, что также способствовало развитию его недуга. Начиная с 1927 года он страдал от фурункулеза – болезни, при которой у пациента постоянно появляются фурункулы и карбункулы (несколько фурункулов, расположенных рядом), приводящие к развитию обширных инфекций и резкому повышению температуры.
[328] В мире, где отсутствовал пенициллин, подобные заболевания были смертельно опасны, и Дягилев это прекрасно знал. Он всю жизнь опасался бактерий и инфекций, и теперь его страхи воплотились в жизнь.
Тем не менее в августе Дягилев, по своему обыкновению, снова приехал в Венецию, влажный климат которой определенно не был полезен для его нездорового состояния, и там продолжил вынашивать планы нового сезона. Затем он отправился в Варшаву на поиски артистов и книг и, воспользовавшись случаем, посетил старого друга. Дмитрий Философов все еще проживал в польской столице, где издавал антибольшевистскую газету «За свободу». Дягилев признался Лифарю, что Польша напомнила ему «нашу матушку Русь», а о Варшаве написал: «…недурной немецкий городок, который я никак не могу хорошо осмотреть из-за безумного холода». Он также радостно сообщил, что фурункул под мышкой, который он поначалу принял за опухоль, однажды ночью сам лопнул, и где-то в середине письма попросил Лифаря: «Скажи Павке, что видаю Диму…»12