Примерно в сентябре Дягилев вернулся в Санкт-Петербург – в убеждении, что отныне он посвятит свою жизнь музыке. Он как одержимый сочиняет музыку, и результатом этих усилий становится ряд пьес, которые он исполняет в узком кругу. Однако принятое решение несет с собой беспокойство, и он начинает серьезно сомневаться в себе. А сомнение было одним из тех чувств, с которыми Дягилев справлялся с трудом. Вероятно, не случайно именно в этот период были написаны письма, свидетельствующие о различных душевных кризисах Сергея и проясняющие причины его странного порой поведения. 14 октября 1892 года Дягилев пишет мачехе:
«Нравственное настроение переживает теперь период Лазаря – в Joie de vivre.
[65] Не знаю, бывает ли это у всех или это надо приписать исключительно моим нервам. Эта толпа неразрешимых вопросов и эти вечно преследующие неизбежность, непостижимость и смысл смерти, цель жизни, словом, ты меня поймешь. Помнишь, еще нынче летом мы с тобой об этом говорили. Осенью же в деревне, в эти длинные вечера все особенно располагало меня к этим бесконечным цепям мыслей. Последний же месяц в городской жизни я чувствую себя лучше, и эти тяжелые приступы повторяются реже. Я хочу, право, серьезно полечиться от нервов»22.
Но обычно Дягилев держится вполне уверенно и, похоже, испытывает призвание к необыкновенной жизни:
«Да, я начинаю чувствовать в себе силу и сознавать, что я, черт возьми, не совсем-то обыкновенный человек (!!!). Это довольно нескромно, но мне до этого нет дела. Одно то меня страшит, что я родился в тот век, когда нет ни публики, ни “ценителей, ни судей”. Ей Богу, я прямо в отчаянии, когда я вижу, что я больше всех понимаю в музыке, нет, серьезно, никто ничего не понимает, а всякий судит, в две минуты составляет свое мнение и рубит с плеча»23.
В середине 1894 года он ощущает, что готов принять еще более смелый вызов.
«Что касается до моих композиций, то они все те же или почти те же, если не считать кое-чего, чем я занимаюсь теперь и что намерен посвятить Вам. Но покамест, как это Вам ни любопытно знать, Вы все равно этого не узнаете. Да-с! Толстый Лепус, Вам это очень досадно; ну что ж, подосадуйте немножко. Тут я подхожу к вопросу, который наиболее волновал меня за все последнее время, это: посещение мной Римского-Корсакова»24.
Когда Сергей писал это письмо матери, встреча с Римским-Корсаковым была уже назначена. Несомненно, он уже несколько раз встречался с ним и раньше на музыкальных вечерах Вакселя или Молас. 18 сентября 1894 года его младший брат Юрий пишет матери: «В среду Сережа поедет показывать Римскому-Корсакову свои вещи»25.
После того как не стало Чайковского, Римский-Корсаков был наиболее прославленным педагогом и самым известным композитором в России. Он не только представлял собой самое влиятельное лицо в Петербургской консерватории, но и активно работал с единственным на тот момент прогрессивным музыкальным объединением – беляевским кружком.
[66] И что еще было немаловажно для Дягилева, он был практически единственным композитором, всерьез воспринимавшим Вагнера. Почему выбор Дягилева пал на Римского-Корсакова, вполне объяснимо, но, вероятно, это был единственно возможный выбор.
VI
Музей «Serge Diaguileff»
1894–1896
К моменту встречи с Римским-Корсаковым Дягилев имел уже немало работ, которые он мог показать композитору. В основном вся его музыка была написана за последний год. 14 августа 1893 года Дягилев дал концерт в Богдановском, на котором показал три вещи собственного сочинения: пьесу для фортепиано Mėlodie,
[67] а также два романса «Псалмопевец Давид» и «Дева и солнце». Кроме того, он пел монолог Амфортаса из вагнеровского «Парсифаля» и играл в четыре руки с госпожой Каменецкой увертюру к «Лоэнгрину».
[68] Годом раньше он писал мачехе:
«В своей композиторской деятельности я подвинулся, дав еще одно бессмертное произведение: Romance pour violoncello et piano.
[69]
[…] Образец пошлятины и салонной мерзости, хотя и очень миленькая мелодическая вещица»1.
В 1893 году он активно и серьезно работал над скрипичной сонатой, но ему никак не удавалось сделать из нее единое целое. Внезапная смерть 25 октября того же года столь почитаемого Дягилевым и его друзьями Петра Ильича Чайковского подсказывает ему идею программы: «Все мы глубоко потрясены смертью Чайковского. Я прямо всю панихиду ревел. Особенно это было ужасно после того, что мы его видели только что дирижировавшим, человеком полным сил. Конечно, я действовал на похоронах и первый возложил венок».
[70] Много лет спустя Дягилев записал воспоминания об этом дне, вроде бы для себя самого, но при этом с сенсационным оттенком:
«Я без памяти вскочил, и хотя и зная, что это была холера, понесся на Малую Морскую в квартиру П. И. Когда я вошел в дом, все двери были отперты настежь и никто меня не встречал, в комнатах был беспорядок, на столе я увидел брошенную оркестровую партитуру Шестой симфонии, а на диване знаменитую коричневую шапочку П. И. из верблюжьей шерсти, которую он носил не снимая. В следующей комнате были голоса, я вошел и увидел лежавшего еще на диване П. И., одетого в черный сюртук. Около него копошились и устраивали стол моряк Н. Римский-Корсаков и певец Н. Фигнер. Мы взяли тело П. И. – я держал его за ноги, – перенесли и положили на стол. Кроме нас, никого в квартире не было (все бывшие при нем в момент смерти разбежались […] Я нашел П. И. мало изменившимся и таким же молодым, каким он был до конца. Я побежал за цветами, и весь день на его ногах лежал только мой венок»2.
Этот рассказ, сколь малоправдоподобным он бы ни казался, вряд ли полностью выдуман. Дягилев достаточно хорошо знал Чайковского и мог участвовать в приготовлениях к панихиде. То, что Дягилев одним из первых возложил траурный венок, подтверждают газетные заметки3.