– Ты что, спишь? – раздраженно спрашивал Горлов.
– Сплю!
– Послал чёрт постояльца!
Иногда Машарин ночевал дома, на Солдатской, но это случалось редко, потому что оттуда до казарм далеко, а поднять по тревоге дивизию могли в любую секунду. К тому же отношения с матерью у Александра Дмитриевича самые неопределенные.
Как только партизаны вошли в город и были размещены по казармам, Машарин заторопился домой.
Солдатская изрыта взрывами бомб, на стенах виднелись коросты, оставленные пулями, валялись кирпичи, зияли незакрытые проемы ворот. Видно, здесь происходила какая-то стычка; но, наверное, в самом начале восстания, потому что и бомбовые воронки, и кирпичи, и обломки досок – всё уже прикрыто снегом.
Досталось и машаринскому особняку: на втором этаже, в кабинете отца, вместо стёкол уродливо пузырились подушки.
Колокольчик у двери оторван, на стук никто не отозвался. Машарин постучал сильнее, сначала с озорством, а потом и с беспокойством. Никто не выходил.
Наконец Машарин догадался, что Ольга Васильевна, досмерти напуганная событиями последних недель, просто-напросто запретила прислуге отзываться на любой стук.
Он отошёл от крыльца и, задрав голову, сложил ладони рупором – стал звать, как когда-то приготовишкой, не достающим до звонка:
– Ма-ма! Ка-тя!
Со стороны это выглядело довольно смешно: высокий военный, с наганом на боку, с поседевшей на морозе бородой, топчется под окнами и кричит.
Ольга Васильевна появилась в дверном проёме одновременно с прислугой.
– Мороз ведь, – упрекнул её сын, целуя, – а ты раздетая…
Ольга Васильевна заплакала.
Сын шёл за ней и уговаривал:
– Полно, не надо, ма…
В прихожей Ольга Васильевна овладела собой, вытерла слёзы и, стараясь быть спокойной, сказала, что Дмитрий Александрович, отец Сашин, приказал долго жить.
– Его убили. Через окно. В кабинете. Сегодня девять дней…
Ольга Васильевна снова заплакала, но сын не утешал её больше. Он тоже плакал. Беззвучно и бесслёзно, глотая подкатывавший к горлу шершавый ком.
– А Катюша покинула нас, – сказала Ольга Васильевна. – Повенчалась в костеле с этим Пишо. С дипломатом. И уехала во Францию. Письмо тебе оставила…
Они прошли наверх, в кабинет Ольги Васильевны, там долго сидели молча. Потом она стала рассказывать о смерти и похоронах отца, которые никак не удавалось устроить из-за боев, пока она не наняла солдат, отвезших в санях гроб на кладбище.
– И никого не было… И ни тебя, ни Кати… Бог вас простит… Он знал, что ты в этих, в партизанах, и очень огорчался. Не понимаю, говорит… – Ольга Васильевна снова всхлипнула. – И я, Сашенька, не понимаю… А я плакала… Ну, вот… Да, письмо!.. – она пошарила в шкатулке и отдала сыну пакет.
– Извини, мама. Я пойду к себе.
Она молча кивнула. Он поцеловал ей щеку и ушёл.
Письмо Кати было длинное, в пять страниц, писалось, видимо, не в один присест.
Машарин вертел письмо в руках, не в силах стряхнуть с себя бездумного оцепенения. Известие о смерти отца ошеломило, подавило все другие мысли и чувства.
Вообще-то, если воевать очень долго, целых пять лет и изо дня в день видеть десятки смертей, каждую секунду сознавать, что и тебя могут убить, то смерть теряет ту высокую значимость, которой она исполнена в обычной жизни. Но стоит потерять одного из родителей, как позабытое ощущение возвращается, и смерть снова представляется великим таинством, чёрным и непостижимым, отнявшим у тебя гораздо больше, чем близкого человека, – отнявшим навсегда лучшую часть самого тебя, вчера ещё бессмертного и весело-беспечного, прервавшим нити, соединяющие тебя с предками, передающие их мудрую опытность. Пусто и страшно становится тогда в душе человека, как в разграбленном храме, где не осталось ничего – только ветер в оконцах, мусор и серый мрак. И жизнь со всеми её заботами кажется тогда скучной суетой, недостойной и пошлой.
Наконец Александр Дмитриевич вспомнил о письме и стал читать его, не вникая в смысл написанного, пока не дошёл до места, где Катя писала, как ей трудно и больно расставаться с родителями:
«Меня страшит чужбина, но Жорж уверяет, что скучать не придётся – в Париже много русских, да и Париж есть Париж. Жить в России сейчас, конечно, немыслимо. Пока все утрясётся, станешь старухой. Жорж говорит…»
Жорж… Жорж… Что, она действительно любит его?
«Люблю ли я своего мужа? Не знаю. Кажется, всё-таки нет. Большинство моих подруг и рады бы выйти за любого иностранца, чтобы только уехать отсюда, да никто не берёт, и они пускаются в разгул. Мне, будем считать, повезло…»
Умная, трезвая Катенька! Неужто она не замечает, что её поступок не так уж далек от безнадёжной решимости подруг?
«Папа и мама одобрили наш брак. Я знаю, что ты был бы против, и, если бы ты был здесь, я, может быть, и не решилась на него. Но ты далеко, и отделяет нас не только расстояние.
Я не берусь осуждать или оправдывать твои поступки. Я очень люблю тебя и знаю, что никогда против совести ты не пойдёшь, и если поступил так, значит, иначе не мог. Не осуждай и ты меня.
Возможно, мы ещё встретимся. Жорж говорит, что на днях офицеры начнут восстание и установят в Сибири самостоятельное государство. Тогда он намерен вернуться сюда, поскольку папа дал мне в приданое прииск Благодатный и акции компании “Ленаголд-филдс”.
Уезжаем сегодня вечером в дипломатическом вагоне. Жорж спешит уехать до начала восстания. Я буду писать тебе. Храни тебя Христос.
Любящая тебя Катя».
«Значит, Пишо знал все планы Политцентра, – отметил Машарин, – и вся возня с самостоятельной республикой есть дело рук дорогих союзничков… Нет, Катенька, вряд ли нам придётся встретиться ещё…»
Утром Ольга Васильевна вышла к чаю всё в том же глубоком трауре, отчего казалась очень бледной и очень седой. Она старалась не смотреть на сына и разговаривала мало.
– Не мучайся, мама, – сказал он. – Или ты не хочешь, чтобы я был с тобой?
– Не знаю, Саша, ничего не знаю… Тяжело мне.
– Я понимаю твою мамашу, – говорил Горлов, вытянув из Машарина короткое признание о разладе с матерью. – Она поступает как истинная дочь своего класса, за что я могу только уважать ее. А вот тебя не понимаю. Какой чёрт тебя понёс к нам? Оставался бы себе беляком, и всё было бы в норме. В душе-то ты всё равно белый. Тебя коробит в казарме. Я всё замечаю. Тебе не нравится, что красноармейцы грубы, что сморкаются в кулак, матерятся, что не умеют из-за своей неграмотности рассуждать о высоких материях…
– А тебе нравится?
– Нравится! Я сам из этой среды, плоть от плоти. И мне нравится, что забитый рабочий берёт власть в свои руки и переделывает белый свет по-своему, без ваших дворянских расшаркиваний. Правда всегда груба. Начни её отделывать под филигрань – правды нет! Побрякушка!