Утром выяснилось, что большая часть каппелевцев убралась ночью на восток, и красные полки пошли в атаку по всему фронту, соблюдая приказ не трогать чехов.
Окрепший ангарский лед гудел под ногами, тонко звенел под копытами кавалерии.
Объявившиеся вдруг всадники Гогитидзе первыми ворвались в Военный городок, лихо вышибли оттуда каппелевцев и, не задерживаясь, рванули в обход на село Жилкино, а оттуда Батя вышел к Иннокентьевской и взял её при поддержке восставших железнодорожников и других частей армии.
Батя ходил после боя гоголем. Посматривал на всех своими дикими красивыми глазами свысока, как и положено записным героям.
Однако в трибунал его всё-таки потребовали и решили поступить с ним по законам революции.
Учитывая заслуги, Реввоенсовет отменил решение трибунала, ограничившись отстранением Гогитидзе от должности комдива и назначением командиром кавалерии в дивизию Машарина.
– Думаэшь, ты меня съел? – спросил Батя нового комдива. – Ц! Нэт. Гогитидзе нэлзя съесть! Поживем, увидэм!
– И ты меня не съешь, Илларион Артемьевич, – сказал Машарин. – Не по зубам я тебе. Знаний моих ты у меня не отберёшь, а военным я быть не намерен. Пока же требую беспрекословного выполнения всех моих приказов и распоряжений. Всё.
Глава двадцатая
Через три дня осадное положение в Иркутске отменили: каппелевские войска, за исключением группировки генерала Сукина, были отброшены за Байкал.
Сукин, преследуемый партизанами Буркова, петлял по северным уездам, намереваясь выйти к Байкалу и по льду перейти к своим. В районе Приленска ему удалось уничтожить полуторатысячную роту партизан и взять Жилагово, Приленск, Качуг и ряд других крупных населённых пунктов.
Зверев решил бросить на помощь Буркову переформированную в кавалерийскую бригаду дивизию Машарина.
– Тебе все там знакомо, Александр Дмитриевич, тебе и карты в руки, – говорил он комбригу. – Хотелось мне оставить бригаду для торжественной встречи Пятой армии, да вот…
Шли последние дни февраля двадцатого года. Морозы сдали, дороги днём таяли, обнажая длинные полоски мокрой земли с сухими камушками наверху. Придорожные сугробы ноздрились. Пахло весной.
Бойцы в притрактовых селах отламывали с крыш над окнами длинные сосули и по-детски хрустели ими.
Воздух сделался мягче, прозрачнее, и стали видны далеко, на десятки верст, ослепительно-белые поля и леса, совсем ещё зимние, в белых прожилках дорог и просек, но даже издали угадывалась в них весенняя мякоть воздуха и снега, и сочная зелень осиновой коры, и тяжесть берёзовых почек.
Однако чем дальше на север продвигалась бригада, тем признаков весны было меньше. Дорога из серой становилась жёлтой – от соломы и конского помёта, злели ветры, и морозы крепчали. Но в полдень воробьи весело митинговали на топольках и, рассыпаясь по дороге лёгкими комочками, радостно пищали сотнями маленьких телеграфных аппаратиков.
Машарин торопил бригаду, останавливаясь только на короткие ночлеги. Крестьяне без слов приводили своих коней, гладили шершавыми пальцами их атласные шеи и, отдавая поводья красноармейцам, кривили обветренные лица.
– Докель это будет? Вы уж того… Чтоб в последний раз. – И уводили домой усталых, разбитых коняг с тусклыми фиолетовыми глазами, надеясь поднять их к весне ещё лучшими, чем отдали, чтобы тянули плуг до конца загона, не останавливаясь.
О сукинцах никто толком ничего не знал, говорили только, что там, где они прошли, не оставалось ничего, как после пожара, – ни скотины, ни хлеба – одни голые стены. А где Сукин сейчас – кто знает?..
В одной из попутных деревень на дорогу вышел невысокий солдат и, покуривая, ждал, когда с ним поравняется командир.
– Не туда едешь! – крикнул он, шагнув навстречу. – Сукин рядом с вами, на Горюльку подалси!
Машарин придержал коня, внимательно посмотрел в веснушчатое лицо солдата и съехал на обочину, освобождая дорогу.
– А ты откуда здесь?
– От Сукина, откуда ишшо? Убежал сёдни ночью.
– Фролка! Бобёр! – вдруг раздался из саней голос Ани Тарасовой. – Откель ты?
Нюрка подбежала к солдату.
– Это приленский, – сказала она Машарину. – Бобров, сосед Седыха.
– Понятно.
Машарин приказал колонне остановиться.
– Ну, давай, Фрол Бобров, данные о Сукине.
Фролка коротко и толково выложил всё, что требовалось Машарину.
– А теперь он в Горюльку идёт. Если тамы-ка не перехватите, уйдет, – закончил свой рассказ Фрол.
– А сам куда думаешь?
– Куда?.. С вами пойду. А то подумаете – вру. Только коня нету.
– Конь будет, – сказал Машарин, – а пока садись с Аней в сани.
Лучшую награду он вряд ли смог бы придумать для Фролки.
Отделив отряд для связи с Бурковым, Машарин развернул бригаду и по бездорожью пошёл наперерез Сукину.
– Ты пошто ж раньше не сбежал к красным? – спросила Нюрка Боброва, когда тот уселся рядышком и немного угрелся.
– Сбежишь! Чуть чё, сразу пуля в спину. Да и куды бежать было? Сукин хитрый, как волк. Он не по дорогам, он по карте вёл нас. Чуть разведка донесёт, что партизаны впереди, он – раз в сторону, и опеть голодом суток трое. Коней ели без соли. А уж в деревнях грабёж, конечно.
– А ты где служил?
– Како служил? Всё время под пулями. Всю Сибирь под смертью прошёл. А как начался этот ледовый поход, так вспомнить страшно. Чё с людьми сталось, скажи, будто и не люди вовсе, а звери каки. Офицеры своих дружков стреляли, еслив пикнуть вздумат. А уж нашего брата… чё и говореть! А ты – сбежать! Не была ты там, и не дай бог кому быть.
– А генерал-то этот, Сукин, какой из себя? Шибко страшный?
– С чего страшный-то? Очень даже благообразный старичок. Смирный. Усы белые, бакенбарды. Голосом тихий. Когда идти уже невмоготу было, сам первым шёл, дорогу торил. А если кто провинится и к расстрелу присудют, так чуть не плачет: как же ты, говорит, оплошал так, русский солдат, чудо-богатырь? И прощай скажет, и перекрестит как сына, а чтобы помиловать – никогда. И я, говорит, сплошаю – меня не жалейте, потому как за святое дело сражаемся, за прекрасную Русь… Доносили друг па дружку, шпионили, во сне даже покою не было. А уж школили нас, измывались, как сами хотели. Ну и награждали, само собой. Кому деньги, кому медаль, часы с надписью давали… Кому и нравилось.
– Чудно получается, – сказала Нюрка. – Вроде и старик славный, а тако творилось. Как нее он разрешал?
– Разрешал! Он это и выдумал всё. Сам-то он рук не пачкал. Он только не перечил. А охотники находились и расстреливать, и избы жечь. А он за это медальку. Нет, говорит, у солдата греха, за него весь мир молится. Значит, солдату всё можно – и убивать, и грабить, и насильничать, только дисциплину держи и гляди соколом. А офицеров держал в строгости. Ну, они и лютовали…