– А ты тоже…
– Я чё? Нас у него сперва пять тысяч было. Не все такие… Были и сами себя стреляли. Всяко было. Остались больше те, кто верит Сукину. Запугал он их большевиками, приласкал, зашаманил. Как дурные сделались. Тут и красные виноваты. Не больно они жалостливы к тем, кто в плен сдавался: допросют да и в расход. Да не по одному, по многу. Забоисси…
– Дак не побоялся ты?
– Дома кого бояться? Здесь меня всяка собака знат, заступился бы кто-нибудь, хоть Венька Седых.
– Ты в Приленске-то был?
– Не-е. Мы стороной шли. Хотел там бежать, не удалось. Вчерась ночью с поста убег, прослыхал, что идут красные. А, думаю, хоть и убьют, так на своей земле.
Нюрка слушала Фролку, смотрела на него, не узнавала: другой Бобёр, на сто лет повзрослел.
– Песни-то поёшь? – спросила она.
– Как не петь? Запевалой был. Снег в пояс. Поёшь!..
– В Горюльке споёшь, бойцы тебя полюбят.
– Добрые песни-то я забыл. Всё забыл. Однуё тебя помнил. Этим и выжил.
В Горюльке генерала Сукина ждали с минуты на минуту.
Анна Георгиевна, в короткой крестьянской курмушке, повязанная серым оренбургским платком так, что виднелись одни огромные чёрные глаза, уже несколько раз выходила в огород и с нетерпением вглядывалась в сероватую мглу горизонта. Но дорога с Анги была мертвенно-пустынной.
Слева от северных ветров деревню прикрывал пологий и бесконечно длинный бугор, и если кто поедет оттуда, то увидеть его можно, только когда взберётся на вершину хребта. Справа, из-за Лены, ждать некого, да и не видно там ничего: по реке шла сильная наледь, и клубы тяжёлого сиреневого тумана плотно занавесили даль, поднимаясь высоко-высоко и смешиваясь с оловянно-мутным небом. Прямо по пади вставал лес. Он тянулся до самого Байкала, мёрзлый, холодный. Вилась в нём белая нитка неезженной дороги – по косогорам, по кочковатым болотам и мёртвым чёрным гарям – по ней предстояло Анне Георгиевне тащиться с обозом Сукина. Что ждало её там, за Байкалом, она не знала и не хотела об этом думать.
Андрей Григорьевич, одетый тоже по-крестьянски, сидел у наглухо замёрзшего окна и беспрерывно курил. Он похудел за эти месяцы, лицо сделалось ещё угловатей и жёстче, в поредевших волосах паутиной плелась година.
Хозяин избы, ещё по отцу знакомый Черепахину старик, сидел у печки и подшивал потрёпанные рыжие катанки.
– Ты вот скажи мне, Андрей Григорьев, како оно дальше пойдет? Не век же энтой круговерти быть?
– Не знаю. Никто теперь ничего не знает…
– Чё и говореть, страшный суд, да и только. Брат на брата, как на медведя… Власть-то хоть кака ноне? Колчак энтот али другой кто?
Черепахин промолчал. Старик подождал ответа, повёл белой стриженой головой, прищурил слезящийся глаз.
– Тоже не знашь. Говорят, будто японец теперя нами правит. Не знаю, верить ли? Еслив японец, то совсем худо – изведёт мужика под корень. Вон, Ванька Семёнов сказывал, будто он сам себя в сердцах режет. Ножиком по брюху полоснёт и даже не вскрикнет. Хоть бы уж по горлу, а то по брюху.
Анна Георгиевна открыла дверь и с порога крикнула:
– Идут!
Андрей Григорьевич вскочил с табуретки и кинулся к баулу, где была уложена офицерская форма, но передумал и побежал во двор удостовериться.
Старик бережно, будто боясь разбить, отставил в сторону валенок, так же осторожно поднял со стульчика своё непослушное тело и, шоркая ногами, пошёл па крыльцо.
За деревней по большаку, сколько глаз мог схватить, извивалась тёмная лента.
– Господи, сколь их! – ужаснулся старик. – Отродясь столь народу не видел. Нешто всё люди? Это ж сколь хлеба надоть? Только по краюхе, так год стряпать надо. Со всего свету собрали, поди, народ-то… Ай, ой-йой-ой…
Идущие подавались ходко. Вот головные уже поравнялись с поскотиной. И зоркие глаза Анны Георгиевны различили бившееся над ними по ветру лёгкое красное полотнище.
– Красные! – упавшим голосом сказала она.
Андрей Григорьевич, вытянув шею, подался вперед.
– Красные? – спокойно удивился старик. – Пошто красные? Откель им взяться? Путашь ты, деука.
– Тысячи три…
– Каки ж они красные? Чёрные, как есть. Ааа, хоругвь у них крашеная. Матри-ка, кони добрые! Это супротивники, стал быть, ваши?
Ему не ответили.
– Надо быть, постоем станут в селе, – предположил он. – Куды их столь поместишь? Все избы позаймывают, накурят, навоняют. Надо бы хоть хлеб припрятать…
– А нас куда, Степаныч? – спросила Анна Георгиевна.
– А и живите, мои вроде. Хоть и не шибко на меня пошибаете…
– Узнать могут, – безразлично сказал Черепахин.
– Да ну, куды как узнают! Откель они идут, там про тебя, поди, и не слыхал никто. А побежишь, догонют. Выдать никто не должон, народ у нас суседливый. А утре запрягёшь коня и вроде по сено. Кто задержит? Только в глаза не лезь. Заберись за печь да и лежи там. Скажу, сын приболел.
Красные уже двигались по улице, и Черепахины ушли в избу.
Им определенно не везло, как может не везти только собаке, потерявшей хозяина, – куда ни кинься, всё палки, пока не перехватит шею петля собачника. Весть о героическом рейде генерала Сукина застала их в той же юрте Улаханова. Узнав из газет позицию Политцентра, Сократ Болдонович перестал настаивать на немедленном отъезде постояльцев и делал вид, что никакой размолвки не было. Когда слух о вторжении в уезд отступающих каппелевцев подтвердился, Сократ Болдонович поспешил обрадовать Черепахиных, но сразу уйти к генералу они не могли – Анна Георгиевна как раз и в самом деле приболела. Потом им пришлось искать его, что было не так легко – сукинцы не знали сами, куда их поведёт завтра упрямый генерал. «Вы прямо на Горюльку подавайтесь, – посоветовал Андрею Григорьевичу один из бывших старост, – окромя как бежать за Байкал, генералу деваться некуды, а мимо Горюльки туда не пройдешь». И они приехали в Горюльку.
В запечье у старика стоял курятник, полный вонючих кур, и толокся пёстрый слюнявый телёнок. Окна не было, и это не понравилось Андрею Григорьевичу: как в мышеловке. Супруги разделись, бросили на крышку курятника, служившую и полатями, одежду, чтобы и под рукой находилась, и лежать мягче было, и выразительно посмотрели друг на друга: дожились!
На крыльце затопали. Черепахин привычно сунул руку в карман, где лежал браунинг.
– Не суетись! – сказала ему Анна Георгиевна. – Свои.
Тревога и на самом деле оказалась напрасной. Из церкви вернулись старуха и сноха, квадратная тугая молодайка, мелкозубая и румяная, сатаневшая без мужской ласки.
Старуха неприязненно посмотрела на зажившихся гостей, подобрала гузочкой постные губы, разделась.
– Дождались, выходит, да не тех! – как будто радуясь, сказала она. – Чё сидите, как на угольях? Самовар бы хоть поставили.