– Не пойду, – сказала Нюрка. – У вас самих исть нечего.
– Ну, эт не твоя печаль. Не в нахлебницы зову, в работницы. Старуха моя, сама знашь, недвижима, так помогёшь чё ни то. А там наши возвернутся, всё наладится. Собирайся!
Нюрка заперла избу и с узелком ушла к Тарбеевым. Лучше добрым людям помогать, чем на какого паразита горбиться.
Старая Тарбеиха совсем ногами стала плоха, и Нюрка пришлась ко двору. На второй же день девушка выскоблила до медовой желтизны пол, всё перестирала и позашила. Тарбеиха, глядя на неё, начинала всхлипывать: вернулся бы кто из сыновей, кака невестка готова в доме!
Ни на вечерки, ни в Народный дом Нюрка не ходила. Сидела со стариками и слушала их бесконечные препирательства. Кто их не знает, так подумает, что старика со старухой ни днём ни ночью мир не берёт, а на самом деле они жили очень дружно, трогательно любили друг друга.
– Ну чё ты монашкой совсем заделалась? – спрашивала Нюрку старуха. – Погоревала маленько, да и будя. Мы-то, помню, деуками, ой хороводились! Энто вот этой старой коряге, – кивала она на старика, – домничать надо. А ты сходи, побесись.
– Некуды ей иттить, – возражал Игнат Осипович, – одни сопляки в селе (он никогда не называл Приленск иначе как селом). Ить пятнадцатилетних погнали на войну. Где энто видано? Вот увидишь, не кончится энтим.
– Отсохни те язык, – ворчала Тарбеиха. – Каркат, каркат, а чё каркат, и сам не знат! Жить-то людям когды?
– А хрен его знаить. Я говорел, что неправильно это, так виноватым и осталси. Ну и подумай ты, овечья голова, куды ей иттить? Вы хороводились. Тогды чё было не хороводиться? Жили не то, что теперь. Да и парни-то были – во! Хороводься, пока голова кругом не пойдёт!..
Старики пускались в воспоминания.
Нюрка слушала их и думала о своём. Вырвавшись во время партизанщины из узкого и тесного мирка, она уже не могла жить его привычной жизнью – убираться по дому, есть, спать и знать, что завтра будет то же самое. Ей мечталось о просторе, движении, каком-то большом деле, важном не только для неё, Нюрки, но и для всех людей. Нельзя сказать, что она представляла себе это дело в виде какой-либо конкретной работы. Это было неясное и трепетное, как ожидание чуда, томление по жизни, которая могла бы у неё быть, не окажись она снова здесь. Ей чудились неведомые далёкие города, шумные митинги с горячими речами, волнующие дали, каких с земли не увидишь, трепет знамён, живые лица бойцов, гордых своим званием сынов революции, и, конечно, он, Машарин, красивый и добрый. Как и остальные, Нюрка чувствовала при нём свою нужность и причастность к великому делу.
Несколько раз она ходила на собрания, которые собирал новый Совет, но они ничем не напоминали красноармейские митинги. Курносый председатель говорил долго и путано. Называл имена никому здесь не известных людей и вспоминал их непонятные высказывания… Троцкий, Спиридонова… Кто такие, зачем? Получалось, что вроде и революцию не надо было делать. Председатель на трибуне был совсем не таким важным, как в своём кабинете. Круглое лицо бралось пятнами, лоб потел, и он вытирал его все время ладонью, стараясь не тронуть свалянной причёски. Ему очень хотелось, чтобы его понимали и верили ему, и он вымученно улыбался в залу, переводя взгляд водянистых глаз на переднюю скамейку, где сидели бывшие хозяева уезда, как бы спрашивая у них, правильно ли говорит. И те согласно кивали головами: верно, верно!
– Не ту дугу гнёт Совет! – убежденно говорили мужики, покидая собрание. Но какую дугу надо гнуть, никто не знал.
Иногда к Тарбеевым заходили Венька Седых с рыжим Фролкой, ругали непотребными словами местные власти, но выхода из положения не видели: мастерские, как и вся пристань, пустовали, а Совет даже не чешется пустить их. Словом, куда ни кинь – везде клин.
Так прошла зима. А весной в уезде снова стало неспокойно. Из губернии в Совет приходили жёсткие циркуляры, требовавшие хлеба, хлеба и хлеба. Феоктист Ивашковский, назначенный продагентом, составлял поволостные разнарядки, и к Приленску со всех концов тянулись обозы, громыхая колесами по ещё мёрзлой земле, свозя зерно в заплатанных кулях и муку. Ивашковский выдавал представителям волостей куцые квитанции, подтверждающие, что продналог полностью сдан, но назавтра рассылал по почте новые разнарядки, с упоминанием в конце ревтрибунала.
Стали поговаривать о бандах. Где-то в лесу видели оборванных людей в колчаковской форме, кого-то убил сбежавший из Приленска Изосим Грабышев, а третьеводни, это уж точно, бандюги напали на сдатчиков продналога, хлеб забрали, а хозяев высекли плетками за излишнее усердие перед советами. В таёжных зимовьях и землянках обитались люди с хорошо смазанными трехлинейками и карабинами, видно, дезертиры.
Слухи ползли, ширились, пугали – и про огромную армию, что шла с Китая освобождать Сибирь, и про падение Советов в Москве, и про волосатых, с зубами и копытцами младенцев, рождённых бабой-большевичкой.
Из рук в руки ходили странные письма «братства Святого Иннокентия».
Но весна брала своё, и живой думал о живом. На третий день Пасхи Фролка снова пришел сватать Нюрку. Пришёл сам, без помощников и без бутылки. Поздоровался у порога, повесил на спичку картуз, без приглашения прошёл вперёд и уселся за стол. Посмотрел злыми крапчатыми глазами на чинных по случаю праздника стариков, ухмыльнулся и сказал Нюрке, что пришёл за ней.
– Куды? – не поняла Нюрка.
– На кудыкину гору. Поженимся давай, вместе жить будем.
– Опеть ты за своё, – сказала Нюрка. – Глупой ты, чё ли?
– Может, и глупой. Только тебе теперь деваться некуды. И мине без тебя – сама знашь.
– Не, Фролка, погожу.
Фролка молчал, катал пальцем на столе шарик.
– Ой, Нюр, замужем оно тоже не мёд, – сказала старуха, втайне надеясь, что сыновья вернутся и кому-нибудь из них достанется девка. – Да и как – два голыша – жить будете? Погоди ужо, дочка, и вправду не спеши.
– А это не ваша печаль, – сказал Фролка.
– И то: не тебя сватают. Помалкивай! – поддержал его, скорее из чувства противоречия, дед Игнат. – Весна, дело тако: щепка на щепку лезет. Всякая зверушка пару ищет. А что голь, так ноне кто не голь? Парень ты в соку, да только пустоват маленько, Фролушка. В жиле тонкий. Её ж, Нюрку, в вожжах держать не удержишь. Подол у неё горит… Но, не наше эт дело. Давайте сами. Ты, Нюр, не подумай, что кырга энта хочет тебя как работницу удержать…
– Кого говореть? Сказано уже. Не обижайся, Фролка, только не выйдет у нас ничё. И не ходи боле, не мозоль глаза…
– Ну, как знашь, – сказал Фролка. – Не приду боле. Звиняй на слове. А его ты не дождёшьси. Горлов сёдни приехал. Говорит, уехал с добровольцами Польшу воевать. Война опеть там.
Вскорости Нюрка мчалась в бывший машаринский дом, где размещался теперь Совет, чтобы увидеть Горлова и рассказать обо всех безобразиях, чинимых курносым и его братией.
Горлов стоял за председательским столом и, громыхая кулаком, в полный голос орал на председателя.