– Всё личное оружие испортить и разбросать! – сказал он. – Три человека могут остаться взорвать телеги. Остальные пойдут за мной.
Остаться вызвались многие, но Черевиченко отделил только троих.
– Ты бы сам остался, Семён Иванович, – сказал ему Тарасов, – замучают они тебя.
– Знаю. Товарищи! Те, кто выживет, пусть помнят, зачем послали нас сюда. Поднимайте народ. Революция непобедима! Прощайте, товарищи! – обратился он к оставшимся. – Народ не забудет вас… Пойдёмте!
– Спасибо, Семён Иванович, – тихо сказала одна из женщин.
Черевиченко кивнул. Он поднял простыню. Рядом с ним встал Тарасов. И они сделали первые трудные шаги навстречу врагу.
Повстанцы теперь съехались все и стояли кучей позади офицеров. Никто не ожидал, что кончится так просто, и недавнее нервное напряжение сменилось спокойствием.
– Идут, растуды их в нос! – крикнул кто-то, и визгливый крик этот прозвучал чужо и ненатурально. Остальные смотрели молча. Красные шли буднично, устало.
Дети заплетались в высокой траве и спотыкались о кочки.
Женщины придерживали юбки.
Мужчины щурились от солнца.
Было в этой будничности что-то щемящее, сухими пальцами перехватывающее горло, возносящее идущих за пределы людской подсудности.
Черепахин уловил этот момент подавленности и сочувствия у повстанцев и громко скомандовал полусотне взять обоз.
– За мной! – прокричал низкорослый пожилой капитан, и полусотня намётом пошла к телегам.
Повстанцы приободрились. Начался гогот, выкрики.
– Вон ту бы, в синем!
– Любую!
– Чур, куртка моя!
Пленники, не доходя метров десяти, остановились. Черевиченко бросил винтовку с простынёй в траву. По простыне запрыгали кузнечики.
– Я комиссар чека Черевиченко, – сказал он подъехавшему Черепахину. – Большинство людей мобилизовано насильно, их надо отпустить.
– Разберёмся, – перебил его Черепахин. – А пока…
Договорить он не успел. Над обозом сверкнуло пламя, и страшный взрыв будто тяжёлой доской ударил по людям, по коням, по траве.
Вздыбились, рванулись, роняя всадников, лошади и понеслись по лугу. Закричали испуганные дети, и матери прикрыли их собой. На месте обоза вились редкие дымки. Кричали раненые. Искалеченные кони с диким ржанием носились по лугу, волоча застрявших в стременах всадников и остатки искорёженных телег.
Дикое бешенство, охватившее Черепахина, чёрным туманом застелило глаза. Он развернул коня, хлестанул его несколько раз по ушам и с перекошенным злобой лицом подскакал к пленным.
– Ыыыы! – только и смог промычать он и стеганул Черевиченко по лицу. Другой раз, третий! Чем больше бил, тем больше зверел, и озверение это передалось другим. Всадники кинулись на пленных, сбивали с ног конями, жгли нагайками, топтали. Кто-то пустил в ход шашку. Бабахнул выстрел.
От выстрела Черепахин очнулся.
– Сто-оой! – закричал он. – Сто-оой, мать твою!.. Прекратить! Но его не слушались, а может быть, и не слышали. Сшибая друг друга, повстанцы норовили пробиться в гущу, орали и матерились, каждому хотелось дорваться до живого, рассечь, растоптать, уничтожить. Мстили за свой испуг, за обман, за свою недавнюю жалость, за всё!
Черепахин, призывая к порядку, тоже врезался в кучу, но его грубо оттеснили, и он снова пустил в ход нагайку, но теперь хлестал своих, не разбирая.
– Стой, – орал он, – стой! – Вытащил маузер и разрядил в воздух. – Стой, перестреляю!
Рядом с Черепахиным орудовал нагайкой, разгоняя повстанцев, прапорщик Силин.
Наконец куча стала редеть. Потом на её месте остались только красные.
Анна Георгиевна смотрела на их окровавленные, обезображенные ранами, болью и ненавистью лица и не испытывала к ним никакой жалости, будто они уже перестали быть людьми.
Повстанцы понемногу остывали, вытирали потные лица, старались не смотреть друг на друга и на поверженных.
– Ну и скоты же ваши орлы! – сказал подъехавший к Черепахину Силин, как всегда ироничный и невозмутимый, или по крайней мере желавший казаться таковым. – Скоты. С ними бы на большую дорогу!
– Полегче! – крикнул Черепахин, сверкнув в его сторону уничтожающим взглядом и, кажется, только теперь увидел на груди маленького прапорщика полный бант георгиевских крестов и среди них редкий для его чина крест с голубоватой эмалью – предмет особой зависти всех фронтовых офицеров. Но бравый вид прапора не унял бушевавшей в душе Черепахина злобы, только вспыхнула ещё сильнее острая беспричинная ненависть к этому щеглу, и он повторил с угрозливой презрительностью: – Полегче!..геррой!
Но Силин не слушал его. Он отдавал распоряжения: собрать уцелевшее трофейное оружие, подобрать и положить на телеги раненых и убитых.
– Этих сволочей не трогать! – поправил его Черепахин, и все поняли, что он говорит о красных. – Встать! – крикнул он пленным.
Но никто не поднялся.
И он понял, что не властен над этими людьми и что они не выполнят ни одного его приказания. Побоище ещё больше поколебало его авторитет в глазах повстанцев, и выправить положение можно только каким-нибудь жестоким приказом, который показал бы, что всё шло, как он задумал, и нет во всём никакого преступления и никакой виновности – всё произошло по законам войны.
Он повернулся к офицерам и сказал, чтобы забрали только тех пленных, которые могут идти сами.
– Выполняйте! А мы, Аня, поедем к речке, умыться надо, – сказал он жене.
Первыми с земли поднялись дети – им меньше досталось. Потом встал Черевиченко.
– Вставайте, товарищи, – сказал он, выплюнув выбитые зубы. – Вставайте. Стыдно перед гадами слабость показывать.
Помогая друг другу, красные подняли на ноги всех, кто мог стоять. Больше двадцати человек остались на месте.
Черевиченко смотрел на них, и видно было, что он проклинал себя за их страдания и смерть.
– Ничё, Семён Иванович, – сказал ему Тарасов, вытирая с бороды кровь, стекавшую из рассеченной скулы. – Ты не казнись. Ты хотел как лучше. Кто знал, что они такие звери?
Пленных выстроили и погнали в село. Лежащих брать не разрешили. Когда они отошли, сзади захлопали пистолетные выстрелы.
Над лугом жарко палило солнце. Стрекотали в разнотравье кузнечики.
Утро кончилось. Начинался день.
Глава пятая
Вскоре по приезде Александра Машарины – отец и сын – пошли на пристань смотреть состояние дел.
С тех пор как в мае Советы объявили предприятие народным достоянием, Дмитрий Александрович туда не заглядывал. Правда, управляющий Оффенгенген, оставленный большевиками на службе, постоянно докладывал ему обо всём, так что ничего нового от предстоящего посещения он не ждал, просто надо было показаться и напомнить о себе, как о хозяине.