Школа наша стоит непривычно тихая, ограда заросла травой, возле входа валяются козлы в известке – отпуск.
А у меня сессия. Надо ехать в Иркутск.
Перед самым отъездом я получил письмо от Таньки из Новосибирска.
Вначале, как водится, она передавала приветы всем родным и знакомым, писала, что скучает по Харагуту: «… сплю, и снится мне степь, где мы брали клубнику. Теперь, пишут, там всё распахали как целину, жалко просто. Сколько там было ягоды – вся деревня наберётся, а её ещё хоть коси! И будто дочь моя тут же ползает, по ягодке в рот сует. И так хорошо мне, весь век и пробыла бы там. Речку видно, и село рядом, и солнца много. Проснулась и – в слёзы. Правду говорят, ягоду к слезам видеть…»
Вспомнила случай, как ещё девчонками они с Нинкой набрали по ведру клубники, а председатель верхом догнал их и рассыпал ягоды по дорожной пыли – запрещалось. Надо было ехать со взрослыми на покос.
В ту же зиму этого председателя сняли, так как кормов не хватило и начался падёж скота. Председателей у нас столько перебывало, что и со счёту собьёшься, да и никому это не нужно – считать их, были и сплыли. А этот вот для Таньки – воспоминание детства…
Очень хотелось ей помирить нас с Нинкой. «Чего вы ставитесь друг перед дружкой? – писала она. – Женитесь, и дело с концом! Добро-то какое – и жить в деревне, и работать рядышком. Нинка пишет, что ты на ферму к ним ходишь, про международное положение рассказываешь. Про это она и по радио услышит. Не хочешь с ней, так и скажи. Пусть едет на стройку – их вон по всей Сибири, как грибов! Там деревенских быстро замуж берут. К городским ходят, а нас берут. По себе знаю. А она, как дура какая, к тебе привязалась. Не бесись, Валерка, лучше не найдёшь».
Письма писать Танька мастерица – в полтетрадки, про всё опишет. Ей бы корреспондентом быть, а не крановщицей. Сообщила она и о Тарасовой.
«Старуха эта, экспонат твой, разговаривать со мной не хочет. Она и раньше так – пройдёт, головой кивнёт, а чтоб остановиться, поговорить – никогда! А теперь и вовсе в упор не видит, хоть и знает, что землячки. Я и так и эдак, а она одно: у нас разные интересы, о чём нам с вами говорить?
Заходила я к ней, живёт как царица: двухкомнатная секция, ковры везде, мебель хорошая, даже пианино есть. А мы в одной комнате вчетвером теснимся. Теперь, как вышла на пенсию, хочет меняться куда-то на юг. Две комнаты на одну всегда сменяешь. Денег у неё хватит, завмагом была, да и пенсию выхлопотала большую. На твоё последнее письмо сказала, что было, мол, то было, и вспоминать ни к чему…»
Если Анна Петровна уедет на юг, думал я, тогда от неё вовсе ничего не добьёшься. А никто, кроме неё, про последние дни машаринского отряда рассказать не может.
Надо ехать и поговорить с ней самому.
Сдав сессию, я купил льготный билет и через три часа был в Новосибирске.
Анна Петровна открыла, не спрашивая, кто и зачем. Так открывают горожане, привыкшие к частым посещениям или продающие что-нибудь по объявлению.
– Вы ко мне? – приветливо спросила она, наверное, подумав, что я насчёт обмена. – Проходите. Простите, я в таком виде… – она развела маленькими пухлыми руками, как бы демонстрируя чёрно-золотой халат, на китайский манер скрывавший всю фигуру. – Не ждала никого.
Я назвался.
– И вы специально приехали повидаться со мной? Неправдоподобно…
– Я боялся не застать вас. А поговорить очень надо.
– Что ж, пожалуйста…
Она провела меня в комнату, усадила за журнальный столик, внимательно оглядела и усмехнулась, будто не могла поверить, что такой здоровенный, баскетбольного роста парень мог вот так по-детски поступить: взять и приехать.
– Простите, Валерий Яковлевич, никак не пойму, зачем вам всё это нужно?
Её чёрные глаза пытались прочитать на моём лице что-то такое, что я мог бы знать, но скрываю до поры. Этот взгляд, настороженный и пытливый, заставил меня вспомнить предположение Чупалова о страшной цене, какую пришлось ей заплатить за жизнь тогда, на Струнинской заимке, и на секунду я даже уверился в этой догадке и понял, что она не скажет мне ничего об этой цене и что даже наедине она едва ли вспоминает о ней. Я смутился и начал мямлить что-то о дипломе, о преемственности поколений и о белых пятнах родной истории.
Она снисходительно слушала, а потом перебила:
– Это несерьёзно. Ребячество какое-то. Как материал для дипломной работы – это я понимаю. У вас есть с собой записи?
– Нету.
– Жаль. Я просмотрела бы их, тогда легче было бы разговаривать. Мне надо знать, что вас конкретно интересует… Чаю хотите?
– Можно, – согласился я.
Она прошла на кухню и забрякала там посудой.
Я оглядел уютную, стерильно чистую, как это бывает только у одиноких опрятных старушек, квартиру, обставленную богато и со вкусом. Позавидовал библиотеке – стеллажи занимали всю стену. На полках в алфавитном порядке стояли собрания сочинений классиков, пестрели разноцветными переплётами одиночные тома, массивно возвышались словари и справочники. По подбору книг трудно было определить круг интересов и занятие хозяйки. Скорей она собирала всё, что предлагали книжные прилавки. На пианино лежали раскрытые ноты. В углу пучил стрекозий глаз телевизор. Стояли вазоны. На стене – длинная и узкая гравюра изображала набережную Петербурга. Гравюра была хорошая: Остроумовой-Лебедевой.
Я подумал, что Анне Петровне не одиноко здесь. Наверное, она даже любила побыть одна.
– Вы давно из Приленска? – спросила хозяйка, появляясь с маленьким палехским подносом.
Я ответил. Она поставила на столик две чашечки, наполнила их густым пахучим чаем, принесла варенье, сухарики и уселась напротив меня в неглубокое мягкое кресло.
– Значит, вы – племянник Бутакова. Никогда не сказала бы. Вот разве рост… Дремучий у вас был дядя. Молчун, тугодум, помнится, он даже был неравнодушен ко мне… Господи, как давно это было!
Я достал из бумажника и протянул ей письмо дяди, что хранилось в маминой шкатулке.
Она без тени улыбки прочитала его, вздохнула, потом поднялась, прошлась по ковру и молча остановилась у окна, глядя на слепой дождик, что шумел внизу по листве.
Была она маленького роста, в меру полненькая, но не обрюзгшая, как это случается с низкорослыми женщинами в старости, лицом свежая – больше пятидесяти даже из зависти не дашь, подвитые волосы крашены в каштановый цвет, губы подсвечены лёгкой помадой. В позе её было что-то от известного портрета Ермоловой, но не думаю, чтобы она специально работала под него.
Вдруг она резко повернулась, быстро подошла к столику, уставилась на меня угольно-чёрными без блеска глазами, и в уголках рта её собрались злые сеточки незаметных прежде морщин.
– Зачем вы тревожите всё это? – тихо спросила она. – Я давно всё забыла. Прошло сорок лет. Я совсем другой человек. Зачем вы заставляете меня страдать?.. Простите. – Она всхлипнула. Теперь я был полностью уверен, что Чупалов прав. Острая неприязнь к ней родилась во мне. «Не по её ли вине и погиб отряд? Иначе чего бы ей так расстраиваться?.. – думал я. – И живёт, не горюет!»