– Господи… Александр Дмитрич, смотрите-ка, будто сказка!
Машарин согласился, что действительно есть что-то сказочное.
– Дорога белая… Плакать хочется, – сказала Нюрка и на самом деле шмыгнула носом.
– Это вам замуж хочется, а не плакать, – сказал Машарин. – Вот встретите в Иркутске хорошего парня…
– Никого мне не надо! Парня!.. Всё-то вы знаете! Пааарня!..
– Не обижайтесь, – сказал Машарин, легонько привлекая за плечо Нюрку к себе.
Она вдруг резко повернулась к нему, схватилась за гимнастерку и упала лицом на свои кулачки.
– Что с вами? – встревожился он. – Ты чего? Ну, полно, полно же… Зачем слёзы?
Он взял в ладони её лицо, чтобы взглянуть в глаза, и когда наклонился, Нюрка цепко обняла его за шею и стала исступлённо целовать солоноватыми от слёз губами – лицо, губы, глаза, не разбирая, куда падают поцелуи, и дыша тяжело, порывисто.
– Никого… Никогда… Ни за что…
Машарин знал, что надо оттолкнуть её, отрезвить повелительным окриком, но кровь уже взбунтовалась в нём, перехватила дыхание. Он подхватил на руки податливое Нюркино тело и вслепую шагнул с дороги…
Потом они возвращались по ночному селу, как ходят парочки по деревням испокон веков – не под ручку, а чуть касаясь друг друга плечом, локтем. Нюрка каждый раз вздрагивала от этого прикосновения и снова искала его. Её обдавало то жаром, то холодом, становилось вдруг нечем дышать, звёзды мельтешили перед глазами, как мошкара. Всё, что годами мучило её, что казалось стыдным и невозможным, вдруг сделалось само собой и так просто, что аж страшно было.
А Машарин выглядел спокойным, а может, и на самом деле был спокоен. Дурь улеглась, на сердце сделалось прозрачно и холодновато, как бывает в природе в погожий осенний день. Оставалось только принять окончательное решение о судьбе свежеиспечённой жены – отравлять её в Иркутск теперь было неловко, а отзовут ли его из Приленска, неизвестно.
«Пусть поживёт пока в городке, – решил он, – вернусь, вместе в Иркутск поедем. Хотя пусть едет одна, а то опоздает на курсы».
– Недели через две я тоже буду в Иркутске, – сказал он, – там и отгуляем нашу свадьбу.
Нюрка хотела что-то возразить, но из темноты послышался голос часового:
– Стой! Кто идёт?
– Свои, – ответил Машарин и подумал, что это нехорошо, что бойцы видели, как они с Аней уходили в поле.
– Ночь-то какая, товарищ командир, – заговорил, когда они поравнялись с ним, часовой. – Звёзды как сыплются! Говорят, в такую ночь пшеница вызревает.
– Давно сменились?
– Только встал. Так бы всю ночь и простоял… И вам тоже, видать, не спится?.. А с чего это звёзды падают, товарищ командир?
– К счастью это, Митрохин.
– А говорят, это души погибших гаснут.
– Если бы души, тогда всё небо уже тёмным стало бы, – сказала Нюрка.
– Так новые родятся, светят!.. Хотя война кругом, откель им стольким взяться? – засомневался Митрохин.
– Вы больше за землей смотрите, – строго посоветовал Машарин, – на посту не положено звёзды считать.
– Есть не считать! – весело отозвался Митрохин. Он вдруг смекнул, что командиру, не до разговоров: не тот момент. Обычно с Машариным запросто было поговорить на любую «умственную» тему, и бойцы любили донимать его непростыми вопросами о сокровенности жизни, и он охотно шёл на задушевную беседу, а тут вот как по бумажке прочитал: не положено! Что ж, так и быть. Поговорим завтра. Потолкуй, командир, сегодня с Анютой, чай, тебе тоже полагается. И Митрохин совсем не по-военному пожелал им счастливо ночевать.
Не доходя до избы, где разместились раненые, Нюрка остановила Машарина, зашла так, чтобы луна светила ему в лицо, долго смотрела снизу вверх в глаза, ждала поцелуя, но не дождалась и опять уткнулась в его гимнастерку.
– Всю жизнь люблю, а ты не видел… Не хочу уходить.
– Надоем ещё тебе, – сказал Машарин. – А сейчас пора спать. Завтра тебе в Приленск, нам в погоню.
– Я не смогу спать. Всю ночь буду думать о тебе. И говорить с тобой, говорить, говорить тихонько.
– Надо поспать, – мягко возразил он. – У нас впереди ещё много времени… Иди.
Но впереди была только струнинская заимка.
Впрочем, надо рассказать всё по порядку.
В конце пятидесятых годов я вернулся в родное село.
Мой зять купил тогда в Приленске, нашем райцентре, дом и перевёз туда семью, а мать моя, его тёща, ехать с ними отказалась. Понять её можно: на одном месте прожила всю жизнь. Даже когда замуж выходила, то муж, отец мой, к ней в дом пришёл. Родилась и состарилась она в одних стенах, детей всех рожала и растила здесь, и помереть ей хотелось тоже в своей избе.
Изба наша старая, срубленная лет сто, а то и больше, назад из отборного листвяка, со временем превратившегося в железо – гвоздь забить – проблема! Крыльцо высокое, о восьми ступенях, с фигурными отводами, скобленными до розоватого света. Сени просторные, гулкие, с деревянными спичками в стенках, на которые когда-то вешалась конская сбруя, а потом всякие тряпки. Сама изба натрое разгорожена филенчатыми заборками, с большой русской печью посредине.
Мама любила избу. Скоблила, подкрашивала, подбеливала, половики стлала свежие, пахнущие стиркой и морозом, и всё искала, как бы ещё прихорошить её. Изба была для неё живым существом. Она даже разговаривала с ней, когда никто не мог слышать.
Всё, что лежало за пределами Харагута, нашего села, представлялось маме непонятным, а может быть, и нереальным, и я никогда не слыхал, чтобы ей вдруг захотелось поглядеть другие края. Самая дальняя её поездка – в Приленск на базар. Но городок ей не нравился, там, как говорила она, даже солнце не так ходит, и вообще суета и скука.
– Не пойму, чёй-то народ носится по свету, как оглашенный? – удивлялась она. – Како добро на чужой стороне? Кто где родится, там и пригодится. А так и ни поговорить с кем, ни помолчать. Не-ет, будь оно там и того лучше, а я тут каждый камушек знаю, все стёжки босиком протоптала. О ягодную пору у меня в лесу курешки свои, знаю, где гриб вырастет. Как без этого?
Правда, иногда она мечтала побывать на могилах моего отца и старших братьев-близнецов, погибших на разных фронтах последней войны. Но те могилы, если они и сохранились, были далеко, за тридевять земель, а сельское кладбище рядом, и по праздникам мама повязывала на вдовий манер горошистый платок, надевала плюшевую жакетку, оправляла под ней выходной фартучек и степенно отправлялась на погост, отчуждённая и чинная. Там прихорашивала могилы родителей и детей своих – сына, умершего малолетним, и дочери Маняши, убитой в сорок четвёртом на лесозаготовках лесиной. Была она там всегда недолго, возвращалась успокоенной, с облегчением говорила: «Ну, попроведала…» – и бралась за работу: изба требовала её рук.