– Тарасова отпустишь, скажут, что Машарин тебе взятку дал. Это может тебе повредить. А комиссаров расстреливать не давай. Машарин прав, их надо в Иркутск. И везти их надо тебе самому, а то этот Красильников, или как там его, всё припишет себе, а ты окажешься в дураках.
– Посмотрим, посмотрим…
Андрей Григорьевич закончил чаевничать, вытер салфеткой тонкие губы, потрогал ногтем жёсткие шнурочки усов и замер на минутку, любовно оглядывая прекрасную в сдержанном гневе жену.
«Тяжело ей без общества, – подумал он, – каждый пустяк раздражает, нервной сделалась. Осталось немного. У нас появятся миллионы. Не меньше чем у Машариных. И тогда…»
Он подошёл к жене и привлёк её к себе. Угловатое лицо его впервые за последние дни всё осветилось изнутри, даже в обычно сухих глазах блеснула влага.
– Пора на отдых, Анечка. Пойдём.
Александр Дмитриевич не вышел в тот вечер к общему столу.
Мотря, волоокая служанка Машариных, снесла ему ужин наверх, но тарелки убрала почти нетронутыми, что очень расстроило Ольгу Васильевну. Катя хотела пойти и отругать брата, но мать запретила делать это.
– Ты же видишь, он расстроен, ему надо побыть одному. Человека убить – не рябчика.
Перед сном Ольга Васильевна долго молилась, чтобы Всевышний простил её сыну невольный грех его, и всё время прислушивалась к беспокойным шагам за стеной.
«Господи, – продолжала она полумолитву-полуразговор с Богом, мучаясь от сыновней бессонницы, – почему жизнь распорядилась совсем не так, как когда-то мечталось? Всю жизнь я уводила детей в мир прекрасного, в мир книг и музыки, где царят высшая свобода – свобода души, высшая справедливость – спокойная совесть – и красота. А теперь Саша, мой Саша, такой нежный и ранимый, убивает людей, а Катя радуется этому. Непостижимо. Мир сошёл с ума!.. За что ты караешь детей своих, Господи? Александру только тридцать одни, а у него уже седина. И не получилось из него ни великого учёного, как хотелось мне, ни просто счастливого человека. И Катя тоже несчастна и безрадостна…»
Мир для Ольги Васильевны уже давно кончился за дверью своего дома. Когда-то, в пору белофартучной молодости, родители увлекли её вопросами общественного переустройства, и ей казалось, что настоящая жизнь это и есть забота о всех униженных и оскорбленных, но удачное замужество, дети, их болезни, беспокойство за их будущность, их радости и огорчения переполнили её, не оставили места ни для чего другого. Заманчивые прожекты отца по созданию земного рая казались милыми детскими сказками, не только потускневшими от времени, но и вообще потерявшими всякий здравый смысл. По инерции она занималась благотворительной деятельностью, но это не приносило ей былого удовлетворения, – будто откупалась перед памятью.
Того народа, – страждущего и ждущего освобождения, доброго и справедливого, – каким он представлялся в речах отца, она давно не видела. Вокруг неё были жадные и неопрятные существа с пепельными глазами убийц, их горластые, вечно беременные бабы с оравами тупых и безжалостных ребятишек. Ни о какой свободе, кроме свободы напиться и побуйствовать, этот народ не помышлял и не мог помышлять.
Ольга Васильевна пугалась мужицких взглядов – когда-то дерзких, охальных, а теперь презрительных, вызывающих. Прежние плотоядные взгляды она ловила теперь на дочери, и мороз проходил по коже – таким только дай свободу! Правда, за шесть месяцев своей власти они не так уж и распоясались. А всё же разграбили, растерзали жизнь, и не осталось ни Бога, ни человека, ни справедливости…
Вдруг где-то далеко в городке тяжело ухнуло, будто обломилась и рухнула в воду огромная тысячепудовая льдина, и сразу затрещали выстрелы.
Ольга Васильевна вскочила с постели, быстренько накинула халат и побежала к Саше.
Сын торопливо одевался.
– Я никуда тебя не пущу, Саша, – сказала она. – Ты не посмеешь оставить меня. Они убьют тебя. Не пущу.
– Я посмотрю только…
– Нет. Эти пьяные казаки отомстят. Ты никуда не пойдёшь.
Александр продолжал одеваться, но стрельба прекратилась так же внезапно, как и началась.
– Ложись, Саша. А завтра уезжай куда-нибудь. Хоть на охоту. Ты же любил когда-то. Птица уже взматерела… И когда только кончится этот содом!
– Действительно, кажется, подрались меж собой казачки, – сказал Александр. – Иди, мама. Я не пойду никуда.
– Я посижу с тобой, всё равно ты не спишь. Всё ходишь, ходишь… Разве так можно жить, Саша? Я уже старуха, мне хочется понянчить твоих детей. Как только наступит тишина, оставим эту Сибирь, уедем в Воронеж, приведём в порядок имение и будем жить. Там Россия. Там нет такого безобразия.
– В России, мама, такое творится… Нет больше твоей России с берёзками и пастухами-Лелями. Берёзки сожжены в паровозных топках, а пастухи командуют эскадронами. Разруха, голод, смерть. Вот так. У нас здесь по сравнению с Россией тишь и благодать. Ты не беспокойся, мама, всё идёт как надо. И со мной ничего не случится.
– Дай бог. Тяжело мне, Саша. И тебе, вижу, тяжело. И казаков тех тебе жалко. Да вот видишь, какие они – друг в дружку стреляют. Могли и тебя… В церковь бы тебе сходить, помолиться, легче стало бы, да службы завтра, наверное, не будет. Отец Анисим, говорили, заболел… А та девушка… как?
Александр усмехнулся.
– Мы с ней почти незнакомы. Она у нас в мастерских работает.
– Ну и хорошо, – отлегло у Ольги Васильевны от сердца. – А ты завтра на охоту сходи. Развейся немного.
Отец Анисим действительно был нездоров. Когда утром Черепахин лично пришёл приглашать его в тюрьму для совершения последней исповеди верующих заключенных, поп полулежал в кресле и опухшими пальцами ловил расплясавшихся на рукаве синего подрясника крошечных танцовщиц.
– Ишь вы, феи иерусалимские! – ласково удивлялся он грациозности, с которой те ускользали меж пальцев. – Ишь, шалуньи…
– Вторую неделю запоем пьёт, – сокрушенно объясняла попадья, морща тонкие, до красноты выщипанные брови, – я же говорила вам…
– Дайте ему немного водки, пройдёт, – посоветовал Черепахин.
Конечно, поп в таком виде не годился ни к чёрту, но другого в Приленске не было, другой сбежал от совдеповщины в Монголию, а без священника нельзя. Не тот случай. Надо показать, что совершается не спешное убийство, а казнь законная, по решению властей и милости Божьей.
Худая попадья принесла водку, отец Анисим выпил, как воду, не поморщившись, зажмурил глаза и застыл надолго.
– Отец Анисим! – резко позвал Черепахин. – Да проснитесь же! Поп открыл глаза, удивленно вытаращился на поручика, взмахнул растопыренной пятерней, как на курицу: «Кышшш!» Но видение не исчезло.
– Господи, – взмолился поп, – феи одолели, а тут ещё этот сукин сын объявился. Кыш, сатана!.. Остановиться надо, – сказал он себе, – допился! Матушка!