Взамен уехавших харагутцев в село прибывали переселенцы с Украины, и теперь на гулянках все горланят хохлацкие песни. А раньше мужики чужаков не пускали. Уже на моей памяти в селе не жило ни одного бурята, хотя на северо-западных степных берегах реки рассыпанным горохом виднелись их улусы и летники, и само село носило гортанное бурятское имя.
Основатели села выбрали место хорошее: с трех сторон леса, теперь уже сильно прореженные пашнями, посреди села течет речушка Харагутчик, деля его на Заречную и Степную половины, а широкая пойма большой реки служит и пастбищем, и сенокосным угодьем. То есть все, что нужно в крестьянстве, под рукой. Но пахотной земли не хватало. Потому и не пускали чужаков.
Евгений же Алексеевич пришёлся мужикам ко двору, поскольку крестьянствовать не собирался: ни к чему это ему было – руки имел золотые. Запаять кому что, машину какую починить, часы наладить – все к нему. Тем он и пробивался. Мужики уважали его и не трогали – такого мастера терять нельзя.
А вообще-то был народ бедовый. Мужики в большинстве своем малорослые, тяжелеющие только за сорок, но крепкие, двужильные. Главами темно-серые, бритые лица коричневые, дубленые, много щербатых. Ни одна гулянка не обходилась без ножевой драки, не щадили ни друг дружку, ни сосед соседа. Слава богу, ушла в прошлое эта удаль. Теперь если кто и покуражится, так больше так, для виду. Участковый службу знает! Да и забылась эта мода. Один только дедка Минеев, потерявший ногу еще на той японской войне, признанный летописец села, любил рассказывать о прошлых подвигах харагутцев. Особенно часто он вспоминал смутные двадцатые годы, когда и через Харагут прошли все беды и несчастья, щедро сеявшие смерть, геройство. Но добиться толку в его рассказах было невозможно. Он путал, кто был за белых, кто за красных, хоть и пытался по пальцам перечислять тех и других. Выходило, что швыряло деревню от стенки к стенке, и ничего в этой круговерти не понять.
– Вот у дяди твово… да какой он те дядя? – он те дед сродный по матери, – поправлял сам себя дедка, – так был у него конь гнедой. У, молонья был! Бывало, загулят Лёха-то на ем по деревне, пена с гнедого клочьями, как из бани выскочил, а все на месте не стоит, ногами сучит. Кромя Лёхи, никому не дастся… Вот эти бандиты к дому-то подъехали, хозяина взревели. Лёха вышел, как не выйдешь? Давай, грят, за гнедком поедем, те в твоём совдепе такой не нужон, до камунии и пешком дойдёшь… Лёха пошёл, кого делать? Они рядком едут. Ну, созвал он коня, сел на него домой доехать, да ка-ак даст от них! – на версту оставил. В избу-то заскочил, кого там занадобилось, а бандиты туты-ка уже. Лёха через ограду сигануть хотел, где гнедко ждал, только грудью-то перевалился, а ему шашкой вжик по шее, так и остался висеть безголовым… Да Фимка Кузнецов его и рубанул, лихо-ой баньдюга был!
Напомнишь дедке, что про Силина спрашиваешь, обидится:
– А я про кого те толкую? Вот этот Фимка и хотел его как-то проучить, да только не вышло ничё. Сам кашлял опосля.
– Я спрашиваю, жил как он?
– Ну, как жил? Всяко люди живут. Вон Кузнецовы жили, и Федька Перевалов жил. У одного денег куча, у другого – ребятишек. Скажи, откель только и брались? Дюжины полторы! Где на них напасёсси? Так и ходили – ни одёжки, ни обутки, в батраках завсегда. Это уж посля Федька волисполкомом заправлял, так мало-мало прибарахлился. Его Кочкин убил. Вот, помню…
Так и не добился от нашего Нестора ничего. Видно, жил Силин в Харагуте тихо, незаметно.
Мама тоже мало что знала о нём в те поры. Сама она тогда была молодой, а он уже пожилым объявился, лет сорока, кому надо интерес к нему иметь? А то, что она могла рассказать, я и сам знал: кустарь-одиночка.
Охотно брался Силин ремонтировать гармошки – русские и хромки, разбитые в пьяных драках, стекались к нему со всей округи, а после войны в его избе можно было услышать нездешние взойки перламутровых аккордеонов и хриплое патефонное шипение – всё мог наладить. Колхозные грузовики, оборудованные в войну под газогенераторы, только благодаря ему и бегали – любую деталь изготовит. Комбайнеры, трактористы, машинисты косилок – все к нему бегали. С колхоза платы не брал, разве только дровишек сани. Да и то сказать – что брать-то было? А с частника взымал мзду соответствующую, такую, что хозяин, раньше чем оставить в ремонте вещь, долго раздумывал – то ли соглашаться, то ли ребятишкам на игрушки отдать да купить новую. Только где её, новую, взять?
Уже потом, когда я стал вхож в избу Силина, видел, как он долго ощупывал привезённую из дальнего улуса ножную зингеровскую машинку, оглядывал её, выстукивал, словно доктор больного, расхваливал на все лады, а потом советовал выбросить.
– Как так выбросить? – волновался хозяин. – Пошто говоришь выбросить? Сам говоришь, хорошай машина. Как выбросить?
– Надёжная машина, – подтверждал Евгений Алексеевич. – Да только ремонту большого требует. Мне с ней, почитай, месяц возиться надо…
– Ты уж сделать быстрей, – умоляла хозяйка. – Ребятишка в улусе совсем голый, шить нада. Унты шьёт, овчину шьёт – шибко хороший машина. Сделай! Мы тебе мяса дадим.
– Мяса! – усмехался мастер. – Кроме мяса ремонт будет пятьсот рублей стоить.
Буряты качали головами, ойкали, вздыхали и соглашались.
Не успевали они за село выехать, как машина уже бойко стрекотала в рабочей комнатке Евгения Алексеевича.
В избе он занимал три комнаты. В первой, как зайти из сеней налево, находилась мастерская. Напротив неё, через коридорчик, была маленькая комнатка, где жил квартирант, мой одноклассник. В коридорчике стояла плита и сверкающий медью «мойдодыр», а рядом, ступеньками вниз, лесенка вела к большой крашеной двери, за которой, собственно, и начиналась изба, и куда всем посетителям вход был заказан.
Там, разделённые печкой-голландкой, были ещё две двери, ведущие в жилые комнаты. В большой стоял длинный точёный стол, покрытый тонкой льняной скатертью, вокруг него присели гнутые венские стулья, был ещё такой же точёный буфет с горками золотистой посуды, цветастый матерчатый диван на пружинах и два больших цветка, напоминающих тропические деревья. В маленькой комнате было ещё интересней и уж совсем не похоже на наши деревенские убранства: вдоль стен, сверху донизу набитые книгами, стояли застеклённые шкафы. Меж ними теснился письменный двухтумбовый стол. Над столом висела огромная лампа с невиданным круглым фитилем и зелёным абажуром над пузырчатым стеклом. На столе вечно лежала какая-нибудь книга, заложенная коротким костяным ножом. Чаще всего это был том «Истории государства Российского» или сочинение философское, отпечатанное на лощеной желтоватой бумаге тонким шрифтом с твёрдым знаком в конце слов и буквой «ять». Имена большинства этих философов были незнакомы нам даже понаслышке, хотя и учились мы в десятом классе и должны были хоть что-то знать помимо школьной хрестоматии.
Забираться в библиотеку мы могли, только когда у Евгения Алексеевича начинался запой. Случалось это раза два в год, но зато продолжалось подолгу. Перед тем как запить, Силин становился хмурым и раздражительным. В такие дни мы сидели тихонько в Гришкиной келье и шепотом спорили над задачками. (Я ходил заниматься к Гришке потому, что дома мешали племянники – два маленьких чёрта, готовые в любую минуту расковырять земной шар, чтобы посмотреть его внутренности. В отличие от обычных детей они не засыпали взрослых вопросами, а старались дойти до истины экспериментальным путем.)