В школе работы у него было много. Но ученики по его предметам успевали стопроцентно.
– Для того чтобы преподавать, надо преподавать, – наставлял он меня, – то есть относиться к своему предмету потребительски: брать, что есть, а не пытаться вносить вклады в науку. Такого навкладываешь, что не расхлебаешь. Есть методика, вот и шпарь! Нашей профессии сомнения противопоказаны. Мы только машины по переработке сложного в простое. Ничего горького в этом нет.
Когда разразился скандал и на меня посыпались шишки, он одним из первых поторопился осудить меня и сделал это, как всегда, принципиально и чётко. И потом, когда всё утряслось, не отказался от своих слов.
Против меня лично он ничего не имел, просто у него были очень определённые взгляды на всё: от и до. Он по-настоящему страдал, когда пришлось признать наукой кибернетику, которую он привык предавать анафеме. Я даже жалел его. Откуда пришла к нему, человеку умному, эта деревянная категоричность?
Мама объяснила поведение Петра Семёновича по-своему:
– Обижаться на него не след. Вреда он не делат никому. Воевал вон, награды имеет, смелый, стал быть, человек. А что супротив начальства не прёт, так оно, может, и ни к чему? Зачем это ему? Он же кулаку, Кузнецову-то, племянником доводится, как бы выучился до войны, еслив пёр бы? Тако время было… Упрямое дерево ветер сломат, а податливое только наклонит.
Кто знает, может, Петр Семёнович принципиальным сделался с давнего перепугу, но мне-то что до этого?
Попросить у него силинский дневник я не решился, да он и не дал бы, и я обратился прямо к Надежде Евгеньевне – как-никак дневник её отца.
– Что вы, Валера? – удивилась она. – Петя все отцовские бумаги сжёг, а книги на вышку выбросил. Говорит, ещё неприятностей с ними не оберёшься.
– Но за книги теперь не надо бояться.
– И я ему так же говорила. Назвал дурой. Всё, мол, может быть.
Выброшенные книги я всё же купил у них. К большому сожалению, среди запылённых и местами подмокших томов дневника Евгения Алексеевича не отыскалось.
Глава двенадцатая
За неделю до Покрова в Приленске выпал снег.
Дни стояли тёплые, по-стеклянному ясные, а тут ни с того ни с сего заморочало, посеял дождь, а потом залетали белые мухи. За одну ночь городишко укрылся толстой белой периной, и будто зима наступила.
Дмитрий Александрович, проснувшись рано от смутной тревоги, выглянул в окно и оторопел: белым-бело! Прыгнуло сердце в груди, вспомнила душа что-то хорошее, забытое, и славно сделалось. Будто бог вымыл всё окрест и нарядил, прикрыл чистотой непорочной всю скверну человеческую.
Будить домашних Дмитрий Александрович не стал: встанут, сами увидят – больше радости.
Он спустился в дворницкую, приказал топить печи, сам разжигал смоляные лучины и с удовольствием нюхал пробивавшийся из печи березовый запах, острый и свежий – хорошо!
– Ну вот и пожаловала царица на белом коне, – сказал не то сам себе, не то дворнику.
– Стаит, – ответил Осип, – насовсем талую землю упал, должон стаить. Но теперь недолго. К Покрову, должно, совсем ляжет. А там и белковать пора.
– Как думаешь, внизу забереги большие?
– Да откель им взяться? Через недели три разве. Сильна Лена-матушка!.. Хотя бывало…
Осип врал, и сам знал, что врёт, и знал, что хозяин знает, но всё, глядишь, легше ему.
Забереги и здесь немалые, а там и подавно. Поди, и метели уже метут.
Ни словечком не обмолвились старики о молодом хозяине, а разговор был о нём – давно уже ни слуху ни духу. Пора бы и вернуться к празднику-то. На пароходе – не веслами махать.
Дмитрий Александрович сам из подобных поездок не возвращался рано – пока то да се, смотришь, забереги уже к самому фарватеру подбираются. Капитана побоку и – вертишь руль, ровно комаров отгоняешь, Гребное колесо заледенеет, как цепня в Святки, машина на пределе, а ходу почти нет. Но добирался.
Сын тоже сплошать не должен. Но жена зудит и зудит, и тревога её невольно передалась Дмитрию Александровичу. Подчас он готов был согласиться, что ехать надо было самому. Да как самому, если у него в Иркутске дел невпроворот? Под лежачий камень вода не течёт, а он опять с деньгами – удалось обменять ценные бумаги и даже компенсацию получить за простой приисков. Какая-никакая, а деньга! Больше того – никому не удалось поживиться, а Машарину – пожалуйста! Пусть знают, с кем дело ведут!
– В Иркутской-то подаваться на зиму будешь, Митрий Лександрыч? Али здеся перезимуешь? – спросил Осип.
– Товары заграничные ожидаются. Американцы будто разгрузили во Владивостоке несколько пароходов. Японцы тоже засуетились. Не прозевать бы… Дом к переезду, должно быть, готов…
– Значит, одни мы с Мотей опять…
– Пошто одни? Александр здесь пока будет. Народ кругом ненадёжный. Да и прииски по весне запустим. Готовиться надо. После Покрова уж поедем…
В доме Машариных престол прошёл пуще дня буднего, ненастного. Ольга Васильевна с Катей сходили в церковь, помолились, но прибывший поп им не понравился – вроде не молитву творит, а в благотворительном концерте выступает. Дмитрий Александрович и кабинете раскладывал пасьянс из ценных и деловых бумаг, прикидывая, как бы превратить этот хлам в рабочие шестерёнки деловой машины, и забывал за этим занятием о смутной тревоге, охватившей дом.
Ольга Васильевна рассказывала по утрам жуткие, неправдоподобные сны, и все верили, что они не к добру. Чуяло её сердце: приключилась с Александром беда.
Так оно и вышло. На третьей неделе октября с прибывшего к вечеру «Ермака» Александра Дмитриевича снесли на руках, а домой доставили на носилках.
– Живой, живой он, – успокаивали матросы Ольгу Васильевну, раненой клушей стенавшую над сыном. – Живой. Плох только. Рана загноилась, да и остыл, видать.
– Какая рана? – спросил отец, подумавший сначала, что открылась старая.
– А такая! – грубо огрызнулся за всех Венька Седых. – В Скокиной партизаны напали, ну и стрельнули. В грудь.
– А ты где был? – заорал в сердцах Дмитрий Александрович. – Уберечь не мог, дьявол горбоносый?
– Где был, там нету, – ответил Венька. – Мне тож досталось! Во! – он рванул воротник, обнажая на груди грязную повязку. – В Жилаговой три дни валялся в горячке! Спасибо сказал бы, что живы.
Александра Дмитриевича бережно унесли наверх. Прибежавший «фершал» обмыл спиртом заплывшую багрянцем рану, успокоил, что сердце здоровое, а вот на лёгкие посетовал: воспаление.
– Лекарства нужны, а взять их где? Нету! Вот всё, что имеется, – он высыпал на стол несколько пожелтевших порошков, которыми лечил приленцев от всех болезней. – Этим только от насморка пользовать.
Сам фельдшер давно уже не верил в чудодейственную силу этих лепёшек.