– Нет. Иметь такую сестру – счастье, а такую жену – трагедия. Я женюсь на принцессе Критской. Она будет красивая и глупая, как кукла.
– А ведь это у всех так, Саша, – неустроенность, безнадёжность… Вот ты всё мыслишь какими-то огромными категориями – революция, народ, война, настоящее и будущее, – а о себе не хочешь говорить. А я хочу, да не могу – не знаю о чём.
Александр Дмитриевич лежал на высоких подушках, худой и косматый, похожий на страдающего монаха, и очень серьёзно слушал Катю, не подсказывая, как обычно, недостающих ей слов и не округляя её мыслей.
Катя почувствовала, что он впервые принимает её не за сумасбродное дитя, а за равного себе человека, и торопилась высказать свою тревогу за будущую жизнь, в которую предстояло вступить и которая казалась ей конным базаром, устроенным в Божьем храме.
– Это от того, Катюша, что мы дурно воспитаны. Родились в роскоши, росли, как в аквариуме, и оказались нищими. Нет, не революции нас ограбила, революция только показала, что мы давно ограблены, и поэтому растерялись. Оказалось, что мы ни к чему не годны. Тебя это не может не пугать, ты чистая и открытая. Поэтому тебе и кажется всё конюшней.
– Ты говоришь так, будто тебе всё это уже чуждо.
– Ну, почему же? Я, так сказать, продукт своего класса. Но я работал, воевал. Я понял, что человек может быть счастливым, только если он трудится, творит что-то и не для себя, а для ближнего. Чтобы не жить в конюшне, надо наводить порядок самому, своими руками. Понять, что ты можешь!
Катя усмехнулась, задумалась и начала читать стихи, незнакомые Машарину:
Теперь им выпал скудный жребий:
Их дом стоит не освещен,
И жгут их слух мольбы о хлебе
И красный смех чужих знамен.
Пусть доживут свой век привычно —
Нам жаль их сытость разрушать.
Но чистым детям – неприлично
Их сытой скуке подражать.
– Хорошие стихи, – сказал Александр Дмитриевич. – Чьи это? Некрасова?
– Блока, Саша. Александра Блока. Тебе надо больше читать.
– Очень жалостливый твой Блок. Неправ он. Сытость эту надо разрушать. От неё всё наше самодовольство, нечистоплотность, ханжество. После революции ты станешь учительницей или будешь воспитывать своих детей, а я хочу построить хороший, современный завод. Никогда не думал, что можно так скучать по работе.
– Это в чеховской пьесе все герои говорят о радости труда, но никто ничего не делает. И только говорят о прекрасном будущем, которое наступит через триста лет. Это не для меня. Я хочу жить. Не в будущем, сегодня хочу жить. А как?
– Сегодня жить трудно, – согласился брат. – Что же касается будущего, то оно действительно будет прекрасным, и не через триста лет, а уже года через три. Революция освободит человека от работы на другого, и труд станет удовольствием, потому что это будет труд для всех. Правда и справедливость – вот основа будущего общества.
– Ты прости, Саша, но так все говорят. Колчак тоже, наверное, говорит о прекрасном будущем. Ведь он не опереточный злодей, чтобы желать устроить на земле ад. А люди гибнут – тысячи, миллионы людей. Страшно. Разве ты сможешь жить и радоваться, если тебе для этого нужно убить? Подумай – убить! Женщину, ребёнка, просто человека?
– Как ты знаешь, убивать мне приходилось. Но злодеем я себя не чувствую. В меня тоже стреляли не раз. Позволь напомнить тебе из Достоевского Алешу Карамазова. Помнишь, это монашек, чистый и светлый душой, исполненный христианской любви и всепрощения? Кажется, он видит и понимает всё. И всех готов простить. Но когда его спрашивают, что же делать с убийцей ребёнка, он говорит: расстрелять! Это он, чуть ли не живой Христос. Студентами мы обвиняли царизм в жестокости, когда людей бросали в тюрьмы. Если случалась смертная казнь, то возмущалась вся Россия. Сегодня контрреволюция предает смерти сотни тысяч людей.
– Но в этом можно обвинить и другую сторону?
– Конечно, можно. Но у другой стороны нет иного выхода. Другая сторона – это народ, тот, что кормит нас, одевает и обувает, а сам остается голодным и раздетым, неграмотным, забитым. Им хочется счастья. Они имеют на него право большее, чем мы с тобой… Конечно, было бы куда лучше, если бы этой войны не было, но если уж она началась, то честные люди должны стать на сторону справедливости.
– Оставим этот разговор. Ты устал, Саша. Он тебя слишком волнует… Господи, что с нами будет?..
Нюрка извелась, остались одни глаза. Узнавала стороной, что Александру Дмитриевичу то лучше, то хуже, плакала теперь и днём, обливая слезами свою невысказанную любовь и пропащую жизнь, мучилась от того, что не может ничем помочь ему – хоть подушку поправить. А тут ещё Бобер пристаёт, не даёт проходу. Хоть в прорубь кидайся…
Венька Седых в компании бывшей команды ругательски ругал гнилую интеллигенцию, не умеющую даже болеть как следует. Масленка скоро, а старшой в подушках. Оружия нет. Люди томятся без дела. Под Тайшетом уже воюют, а тут сиди курицей-парухой, жди! Денег нету, продуктов в тайгу везти нету. Да признаться, так и людей нету: боятся…
«Александр Дмитриевич, милый мой!
Как я рада, что вы стали поправляться и даже пытаетесь вставать. Теперь у меня появилась уверенность, что скоро снова увижу вас. Каждое утро просыпаюсь с радостью в душе, что это? – думаю, и вспоминаю – вы! С таким чувством я просыпалась только в детстве, в дни праздников. Так целый день и живу вами. Иногда становится страшно: а вдруг всё это выдумалось, вдруг прошлое лето только приснилось? Это ведь странно и невозможно, что мне, когда молодость так глупо прошла, когда я уже замужем, выпало счастье узнать и полюбить вас. И в такое время, когда нет ни настоящего, ни будущего, когда все кругом, точно больные, лишены чувств и мыслей.
Я знаю теперь, что искала вас всегда и всюду – и когда скучала в кругу истеричных гениев и апостолов безоглядной любви, и когда в одиночестве бродила по заснеженным набережным Невы и Ангары и не хотела возвращаться в общество одержимых политикой ничтожеств, и когда решилась на этот брак. Вы чудились в мечтах моих – уверенный в собственном спокойствии, сильный и естественный. Вы один не потеряли головы в этом всеобщем безумии. Я не требую взаимности, я просто хочу знать, что вы живы, и хоть иногда видеть вас.
Почти полгода не слышала вашего голоса. Сколько раз хотела прорваться к вам, но Катерина Дмитриевна жестоко отказывает. Кажется, она ревнует. Бог её простит, я не обижаюсь.
Не думайте обо мне плохо. Вы видели во мне только взбалмошную бабёнку. Возможно, так оно и было. Даже наверно было…
Сейчас зима. Топят печи. На улице белая холодная темень. И нет в мире живой души, кроме вас.
Целую вас. Анна»
Александр Дмитриевич не спеша прочитал письмо и сунул его в горящую печку. Письмо вспыхнуло и не успело пеплом взяться: сила тяги рванула его в темнеющую за живыми угольями пропасть. «Врёт она всем, – подумал Машарин. – Слишком она темпераментна для такой слезливой любви. Не женщина, а фейерверк. И вот, пожалуйста! От скуки всё это. Ей бы в свет, где музыка, шампанское, крашеные усы…»