– А правду болтают, будто твой молодой хозяин с Черепахиной снюхался.
Матрёна удивлённо посмотрела на неё.
– Ты чё, девка, с ума сдурела? Кто болтат-то?
– Фролка Бобров говорел, будто ты сказывала.
– Да ты чё, грех с тобой? Вот наврут-то! Никогды ничё не говорела. Дура я, чё ли?
– Значит, правда.
– Какая правда? Ну, ходют они друг к дружке, нечто нельзя? Господа они как-никак, у них всё по-своему, не наш брат. А такого чё за ними не замечала. И не говори никому, и не слушай! Вот истинно те говорю – не болтала я!
– А мне-то чё, пускай хороводятся. Я так, для интересу.
Но Матрёна помнила ещё сплетни про то, что Лександра Митрич вроде обжимал эту деваху, в другой раз, глядишь, прокукует она ему кукушкой ночной, пропала тогда сытая кормушка, и Матрёна готова была на Евангелии клясться, что ничего такого никогда не случалось.
– А этот рыжий-то с чего выдумал? Кобелина проклятый. Наврал, всё наврал! Как есть кобель! – Матрёна ругалась, а сама пытливо смотрела на Нюрку немигающими коровьими глазами: верит или не верит?
Нюрка поверила. Аж просветлела вся.
Когда провожали пароход и чёрт дёрнул Нюрку выскочить с этими гостинцами, Матрёна порадовалась за свою осмотрительность. Подошла к Нюрке, угостила орешками, спросила про мать:
– Опеть, слыхала, болеет она?
– Болеет, но не так уж.
– Лесандра Митрич-то денег тебе, поди, отвалил? Он не скупой. Ты толь проси поболе.
– Это за что же? – вспыхнула Нюрка.
– Вестимо за чё. За ласку твою, за любовь.
– Дура ты старая! Узнаю, что болташь, скажу Александру Митричу враз пропрёт тебя, сплетню.
– Да ты чё, девка? Рази я сказала чё?
– Вот и помалкивай, догадчица!
Жизнь снова приобрела смысл, снова можно было работать, снова надо было ждать неизвестно чего, но Нюрка ждала.
Венька Седых на этот раз с пароходом не пошёл, хотя деньги нужны ему – баба как раз рожать собиралась, одежкой поизносились – в праздники ходили в холщовом, да и со жратвой было туго, но Машарин распорядился ему остаться в городке за руководителя организации. В последний год Венька держался крепко, выпивать выпивал, но не загуливал, и матерился меньше – собаку во рту привязал, как говорил кочегар Тарбеев. Появилась в нём уважительная степенность и рассудительность. Бабы завистливо качали головами: ах, какой образовался мужик! – и шли к нему за советом и помощью. Жена не могла нарадоваться.
– Вот, Веня, всегда бы так, – шептала она ему по ночам, – теперя я тебя ишшо больше люблю и вроде как бояться стала, чё ли. Перестал ты гулять, и дома порядок, и от людей уважение, и ты при мне. Свечку поставить надоть тому, что стрельнул в тебя, человеком он тебя через ту рану исделал.
– Он тут при чём? – злился Венька. – Я и сам себе не дурак. Время ноне не для гулянки.
Венька на бабьи радости внимания не обращал, знал, хоть какой будь, никуда не денется, а доверием товарищей дорожил, поверили они, что у Седыха не только кулаки чугунные, но и башка соображает, навеличивать по отчеству стали, на смерть согласны пойти за ним – тут держись!
Людей под его началом было немного. Последняя мобилизация вымела из городка всех парней, дружков и недругов Фролкиных, и отряд потерял половину своего состава. Венька не хотел отдавать парней Колчаку, настаивал увести их в лес. Но Машарин возражал. Говорил, что делать этого не следует, чтобы не расшевелить осиного гнезда: Черепахин всполошится, поднимет гарнизон, поставит на ноги милицию, пойдут обыски, аресты, солдаты насторожатся, а население замкнётся. А ребята Колчаку служить не будут, перейдут в удобный момент на сторону красных с оружием, да ещё и других с собой сманят.
– Они нам самим до зарезу нужны, – спорил Венька. – Чё, впятером мы воевать будем?
Иногда ему казалось, что Машарин нарочно затягивает начало партизанщины, дожидаясь, когда Красная армия разгромит Колчака и партизанить станет ни к чему. Дивно, что этого не хотели видеть ни Стунджайтис, ни учитель Ульянников, недавно введенный в комитет по причине самостоятельно сколоченной боевой группы. Один Горлов, офицер из Жилаговского гарнизона, прямо говорил об этом. Машарин выслушивал его молча, глядя в сторону темнеющими зеленоватыми глазами. Не мигнёт, бровью не поведёт. Чувствовалось, кипит в нём всё, а снаружи – вроде это его и не касаемо. Но скажет – возразить нечего.
«Такой чёрту рога скрутит, – думал о нём Венька, – учили его небось обращаться с нашим братом!»
– Я лично поддерживаю товарища Машарина, – заявил Ульянников. – Правильно он говорит, что если бы можно было не выступать, то лучше бы и не выступать. Но выступить нам придётся. А это не игра в шиллеровских разбойников, готовиться к этому надо серьёзно.
Он совсем молодой, этот учитель, лет двадцати двух-двадцати трех, а молодеческой дури в нём нет, в герои не рвётся, осторожничает, говорит, будто слова из олова льёт – и мягко, и блестит, и на ощупь не сломаешь. При этом его тонкое глазастое лицо имеет такое выражению, будто он и трети не сказал того, что думал. Далеко пойдёт.
– Второй годок серьёзно готовимся, – проворчал Венька.
– Волынку тянем, а не готовимся, – поддержал его Горлов. – Могли бы уже весь край поднять. Не понимаешь ты, Машарин, что революция – это не германская война. Здесь ни тактики, ни стратегии. Здесь злоба народа, стихия решает дело. Лови момент и поднимай людей. На черта ты только оружие покупаешь да по огородам прячешь? Сгниёт оно там.
– Не сгниёт, – сказал задетый Венька, – сам закапывал. Смазанное. А пулемёт, который Александр Митрич от чехов привёз, в заводской смазке ишшо.
– Вот что, товарищи, – поднялся над столом Машарин. – Выступим мы не раньше, чем через месяц-полтора. Это зависит не от нас, а от готовности к выступлению двух гарнизонов. Мы с Карлом Карловичем, – он посмотрел на Стунджайтиса, – постараемся встретиться со всеми нашими товарищами, а если удастся, то и с руководителем партизанского движения Зверевым согласуем сроки и порядок восстания. На непредвиденный случай командиром Приленского отряда назначается Седых, вы, Ульянников, будете комиссаром при нём. Жилаговским отрядом командует Горлов. Главное – полная согласованность и взаимодействие.
Через несколько дней Машарин со Стунджайтисом и несколькими верными людьми ушли на Север.
Венька исправно ходил на работу в мастерские, с достоинством кланялся Оффенгенгену, думая про себя, как поставит в скором времени на место брезгливого немца, управлялся по дому, а вечерами играл с соседями в карты.
Глава пятнадцатая
Жутко высовывать нос на улицу поздним ноябрьским вечером. Пробежит человек по нужде через ограду и вернётся в избу уже прозябшим: мелкая снежная пыль набьётся в нечесаные лохмы волос, в кучерявый ворот полушубка, бисерными каплями останется на лице и на рантах сапог, несколько секунд будет пахнуть человек ветром и морозной свежестью. Уже в избе вспомнит он, как тоскливо воет белая сумять над чёрными нишами поднавесов, представит себе, как дует, будто катит по льду Лены серую с белыми прожилками стену, вздрогнет всей кожей – бррр! – не привык ещё к стуже.