– Но ведь авторитетнейшая ссылка в любом исследовании – ссылка на очевидцев, на свидетелей того или иного события, – возразил я решительно.
– Так, всё это так. Но свидетели пристрастны и лукавы. Вот взять хоть бы ваш случай. Александра Дмитриевича Машарина я знал и был в какой-то мере привязан к нему. Не отмахивался он от моей ребячьей назойливости. Впрочем, и тут без рыбалки не обошлось. Жили мы, безотцовщина, почитай, нищими, и рыбалка моя была подспорьем немалым – на уху, на пироги всегда наловлю да и продам ещё на денежку. Но что это – слёзы! И мечталось мне поймать царь-осетра. Не съесть! Сапоги матери купить. Только ни один рыбак дороги осетровой тебе не покажет – секрет! Осётр из века в век одних путей держится. А Александр Дмитриевич показал мне её. Не из жалости сделал это, а как товарищу показал. И вот с той поры, как поймаю там рыбину, так и вспомню его тёплым словом. Понятно, я и расскажу о нём совсем не так, как, допустим, кто-то, обиженный им, или чужой ему. И при этом никто из нас не соврёт…
Александр Дмитриевич был человеком высоким. А что его сознательно забыли, на то есть особые причины. Погиб он рано. Да и вопрос «чем занимались до семнадцатого года» был далеко не праздным вопросом. В этом смысле биография у него неподходящая: сын первого по всей Лене купца, золотопромышленника и пароходчика. Да… Я так думаю, будь он меньше богат, вряд ли стал бы бойцом революции. Тому, кто не очень богат, хочется быть богатым больше. А тут – некуда было больше. Не хлеба он искал в революции, не сытости. Поэтому и не понятен многим. К тому же надо было возвыситься некоторым за чужой счёт, вот и постарались забыть его. Быстрые на руку историки узаконили это забвение в трудах своих, и – пожалуйста… И никому не хочется сознаться, что корыстно фальшивил, когда писал не то, что было. Люди не любят каяться, Валерий Яковлевич. И никогда не покаются, если в этом нет необходимости. С пеной у рта будут защищать свою заведомую ложь. А приспичит, так посмотрит ещё – всё выкладывать или можно обойтись какой-то частью…
– А как вы думаете, Тарасова располагает документами о Машарине, письмами там или ещё чем? – перебил я его.
– Тарасова, Тарасова… Боюсь, что нет никакой Тарасовой. Сейчас модно быть ветераном, вот многие и вспоминают то, чего не было. Послушаешь, одних только ходоков у Ленина было столько, причём живых и сегодня, что ему бы и за десять лет всех не принять.
– Вот же снимок её!
– Вы думаете, я сорок лет назад вот таким же старым грибом был? Кто узнает? Не хочу вам ничего навязывать, но отряд Машарина погиб весь до единого человека… Помню, что была такая Нюрка Тарасова, комсомолка, в спектаклях играла. А какова она собой, убейте, не помню. Рассказывала мне о ней не очень давно некая Широбокова Пелагея Даниловна. Но так, в общих чертах. Она может помнить портрет. Хотя вряд ли вы что-нибудь вызнаете у неё. Не в себе бабуся…
Евдоким Михайлович снял котелок, достал две хохломские ложки, хлеб, алюминиевую миску и аккуратно разложил всё это на газете.
– Милости прошу, – пригласил он. – Так вот, Широбокова запомнить её могла. Тарасова у неё роды принимала. Было это как раз в двадцать первом году. С тех пор Пелагея Даниловна мало кого видела, так что может помнить.
– Как это – мало кого видела? – удивился я.
– А вот так. В Тагуре, где живёт она, осталось всего домов семь, да и то половина из них заколочена. Это на самой границе района, дальше – тайга и тайга. Жить в такой дыре радости мало. Молодёжь давно разбежалась, стариков леший прибирает помаленьку, вот и пустеет деревня. Дразнят Широбокову «Бандиткой». Бандитка да Бандитка, никто уже и не помнит настоящей её фамилии. И знаться с ней не больно хотят. А получилось всё так.
В двадцатом году атаманил тут у нас некто Антонов, между прочим, из красных партизан. Вольница пришлась ему по душе, и он уже никакой власти признавать не хотел, превратился в уголовного преступника. Такие вредили советской власти много. Он и увёл с собой в банду семнадцатилетнюю Пашу Широбокову. Отец её, конечно, за берданку, ну и убили мужика. Мать тоже вскорости померла с горя. Вернулась девка через полгода в пустую избу. Как жила она, не знаю. Только через какое-то время собралась рожать. Ревела, как говорит, два дня, и никто на помощь не пришёл. А тут чоновцы подоспели. И приняла Пелагеиного мальчонку та самая Тарасова. Командир приказал вернуть корову, лошадёнку, а крестьяне ни в какую, дескать, дружки её, бандиты, больше у нас забрали. Никак не хотели понять, что не бандитка она, а жертва.
Сынок её, едва в ум вошёл, уехал. Шлёт матери деньги без обратного адреса, боится, как бы злые языки не сообщили его детям, что дед и бабка бандитами были.
А Пелагея Даниловна всё ареста ждёт. Свихнулась на этом пунктике. Избушка её покосилась, оконца плачут в любую погоду, а она сидит, ждёт, когда за ней приедут, чтобы отвезти в тюрьму. Вот уже сорок лет… Об акушерке своей отзывается тепло. Ласковая, говорит, добрая…
– Люди меняются, – заметил я.
– Как сказать… Меняются скорее только внешне. А изменить душу – много времени надо, жизни для этого мало… Тут пришла мысль нехорошая… как её и высказать? Что, если Тарасовой тогда удалось спастись, но какой-то дикой ценой, такой невероятной, что она побыстрее убежала отсюда и боится даже себе напомнить об этой цене, а?
– Ну, зачем же так?..
– Да, нехорошо подумалось, – поспешил согласиться Евдоким Михайлович. – Нет ничего тяжелее напрасного обвинения, по себе знаю. А всё-таки что-то здесь не так…
Костёр наш то погасал, то вспыхивал с новой силой, а Евдоким Михайлович всё вспоминал и рассказывал о людях, утверждавших в нашем крае жизнью и смертью своей дело революции.
– И это было так недавно… Не успел и заметить, как пролетели сорок лет. А ведь целая эпоха вместилась в них! Батюшки святы!.. Всё на глазах. Вчера лучину жгли, а сегодня в космос летаем. Вот как наши! Отец профессора Лаврухина у меня на ликбезе читать учился, а сын атомные электростанции строит. Но, может быть, самое удивительное и не в этом…
Евдоким Михайлович надолго замолчал, но я не торопил его.
– Может, самое удивительное в том, – наконец сказал он, – какой большой шаг к человеку будущего сделали люди за эти годы. Не отдельные личности, а все люди… Я иногда склонен думать, что история – это повесть о превращении обезьяны в человека. А мы изучаем даты, войны… Медленный это процесс – очеловечивание людей. К несчастью, ещё и обратимый…
В эту ночь мы почти не спали. Утром ещё поудили немного и вернулись в Приленск.
Я уехал от Чупалова со стопкой аккуратно подшитых документов и мелко исписанных тетрадей с биографиями многих участников Гражданской войны, с описаниями важнейших боёв и схемами движения отрядов. После его рассказов и раздумий эти сухие материалы стали для меня чудесным образом оживать.
Чем больше работал я над ними, тем яснее рисовались мне картины минувшего, и всё чаще не столько общий ход событий, сколько человеческие судьбы стали захватывать меня, словно я жил одновременно тогда и сегодня, а люди, давно ушедшие, сделались моими современниками.