«Вот убиваться-то будет, родимая… Любила она старика, ах, как любила, — думал дорогою Кудиныч о жене покойного. — Дашке-то ничто, глазом не моргнет, не таковская», — переносилась его мысль, на свою бывшую ученицу, сердце и нрав которой были ему достаточно известны.
VIII
Проклятая
Кудиныч ошибся только в подробностях. Привезенное им известие о страшной кончине мужа произвело на Ираиду Яковлевну действительно потрясающее впечатление, но слезами она не облилась. Она встретила роковую весть даже с каким-то тупым равнодушием, которое на первых порах поразило учителя.
«Ишь ты, ей, кажись, его и не жалко совсем…» — мелькнуло у него в голове, но внимательно посмотрев на несчастную женщину, которой он, подготовив как умел, рассказал страшное приключение в лесу, он тотчас отбросил эту мысль.
Мучительное горе, отражавшееся в остановившихся глазах Ираиды Яковлевны, разлитое во всех, как бы окаменевших чертах ее красивого лица, ясно говорило, что слезы, быть может, только облегчили бы для нее страшный удар судьбы, но что не ими выражается то страшное душевное потрясение, которое испытывает человек при поразившем его истинном горе. Кудиныч понял, что заплачь эта женщина и ему перестало бы быть так жутко, как при этом холодном, безмолвном отчаянии. Плачущего человека можно утешить, тут же слов утешения, настоящего, искреннего, не состоящего из общих фраз, не сходило с языка при всех усилиях воли. Это безмолвное, ничем не выраженное или, лучше сказать, выраженное всем существом несчастного человека горе, подобно холодному суеверному ветру, леденит сердца и умы окружающих.
Кудиныч молчал, под дуновением этого пронизывающего его холода.
«Вот оно что! Это хуже слез! Это — смерть!» — мелькнуло в его уме.
На дочь известие о смерти отца не произвела, казалось, никакого впечатления.
— Сидеть бы ему дома, на печи, жив бы был!.. — заметила она, присутствуя при рассказе Кудиныча, передававшего ее матери о страшной смерти Николая Митрофанова.
Фимка одна, всплеснув руками, заревела благим матом.
— Батюшка, Николай Митрофанович, на кого ты нас, родимый, оставил… — начала причитать она, но тотчас была остановлена Дашуткой, давшей ей полновесную пощечину.
— Чего, белуга, разревелась, вернешь што ли… Знаешь, я этих бабьих причитаний не люблю, пошла на место!
Фимка, как забитая собака, вся как-то подобравшись, вышла.
— И сильно он его раскровенил?.. — хладнокровно задала вопрос Дашутка Кудинычу.
Тот молчал, в каком-то почти паническом страхе, глядя на свою бывшую ученицу.
— Ишь, у вас языки, видимо, поотсохли… — бросила последняя и вышла из комнаты, мурлыча про себя какую-то песню.
Ираида Яковлевна проводила дочь таким злобно-презрительным взглядом, что Кудинычу стало не по себе.
На следующее утро Ираида Яковлевна, Дашутка и Кудиныч, с тем же мытищенским мужиком отправились в Мытищи за телом покойного, захватив с собою купленный в Москве гроб.
Вид обезображенного трупа мужа не вывел его жену из ее окаменелого состояния: она, казалось, равнодушно смотрела на эту груду свежего мяса, в которую обратился ее муж еще вчера, нежно прощавшийся с ней горячим поцелуем и обычной ласковой фразой: «ну, прощай, моя лапушка». Поведение дочери покойного внушило священный ужас даже крестьянам, при которых происходила сцена прибытия в сенной сарай, где находился труп Иванова, Ираиды Яковлевны и Дарьи Николаевны. Последняя с каким-то странным любопытством рассматривала обезображенное тело своего отца, щупая мясо, отставшее от костей, руками, и, наконец, грубо заметила:
— Ишь, как его разворотило.
Ни вздоха не вырвалось из этой молодой девичьей груди, ни слезинки не появилось в этих прекрасных, но холодных, как сталь, глазах. Тело положили в гроб, поставили на телегу и повезли в Москву. За ними двинулся туда и Кудиныч с семьей покойного.
Смерть Николая Митрофанова вызвала общее сожаление не только в ближайших соседях, но и обитателях Сивцева Вражка вообще, что доказало множество присутствующих на панихидах в доме покойного и при отпевании в церкви святого Власия, что в Большой Конюшенной.
Тело Иванова опустили в могилу на Драгомиловском кладбище. Ираида Яковлевна за все это время не выронила ни слезинки, но своим окаменевшим от горя лицом она и на всех других производила такое же впечатление, какое произвела на учителя Кудиныча. Все чувствовали это безмолвное, страшное горе и преклонялись перед ним.
— Ишь, сердечная, как ее пришибло! — замечали кругом.
Совершенно непришибленной оказывалась Дашутка. Она стояла за панихидами и при отпевании и даже при ощущении в могилу, самом страшном моменте похорон, когда стук первого кома земли о крышку гроба отзывается в сердце тем красноречием отчуждения мертвых от живых, тем страшным звуком вечной разлуки с покойным близких людей, которые способны вызвать не только в последних, но и в окружающих искренние слезы. Казалось, Дашутка присутствовала при каком-то интересующем ее представлении, незнакомом ей доселе, любопытном обряде, а не при похоронах своего родного отца, погибшего такою трагическою, мучительною смертью, — растерзанного диким зверем. Она перешептывалась с Фимкой, видимо, в угоду своей барышне, также имевшей далеко не печальный вид и даже — заметили некоторые — усмехалась.
Это поведение дочери у гроба отца возмутило соседей и стало надолго предметом обсуждения обывателей Сивцева Вражка. Заметили также взгляды ненависти и презрения, которые подчас останавливала неутешная вдова на своей единственной дочери, которая, казалось бы, в минуту потери мужа, должна бы была сделаться особенно дорогой для одинокой матери. Все это подтвердило в глазах обывателей созданную уже целые годы легенду о происхождении этого «звереныша».
— Не отец он ей, уже теперь как Божий день ясно, что не отец… — говорили досужие языки, — кровь-то в ней и не сказывается… Кабы дочь она его была, разве можно было бы ей такой быть… Хороший был человек, душевный, любил ее, отродье дьявольское, а она хоть бы бровью повела, что умер… Точно пес какой паршивый околел у нее под подворотней… Прости, Господи… Не дочь, стало быть, не дочь… Согрешила Ираидушка, может за ее грехи Господь и мужу-то ее послал смерть такую лютую… Сама чувствует, что согрешила… На дочь-то смотрит как на ворога, да ворог она и есть — дочь ворога человеческого.
Таким образом репутация «исчадья ада» окончательно утвердилась за Дарьей Николаевной Ивановой.
Жизнь в красненьком домике, после похорон Николая Митрофанова, пошла томительно однообразно и одиноко. Навещавшие было первое время соседки и знакомые не повторяли своих посещений, ввиду тягости царившей в доме атмосферы не только стрясшегося над ним недавно горя, но, казалось, и предчувствия надвигающегося. Ираида Яковлевна ходила по дому, распоряжалась по хозяйству все с тем же страшным окаменевшим выражением лица и делала все, видимо, машинально, не отдавая себе отчета в тех или других своих поступках и действиях. Она почти ни с кем не говорила, отделывалась короткими фразами и немногосложными приказаниями.