— Государь… пощади… — простонал князь Никита.
— Исполни… коли не одного поля ягода!.. — вскипел Иоанн гневом и вскочил с кресла.
Князь Никита вздрогнул, лицо его исказилось страшными судорогами, он подскочил к брату и с неимоверною силою вонзил ему нож в горло по самую рукоятку… Ратники выпустили из рук бездыханный труп, шум от падения которого гулко раздался среди наступившей в палате мертвой тишины. Братоубийца обвел присутствующих помутившимся взглядом, дико вскрикнул и упал без чувств рядом со своею жертвою…
XXI
Вещий сон исполнился
Григория Лукьяновича продолжала душить чудовищная, дьявольская злоба. Его не удовлетворили даже изобретенные и выполненные им описанные уже нами слободские зверства, сплошь залившие кровью страницы русской истории, и не только наложившие вечное позорное пятно на память изверга Малюты, но и заклеймившие перед судом потомства несчастного, психически больного царя страшным именем «братоубийца». Повторяем, Григория Лукьяновича не удовлетворяло и это, — он искал новых жертв, на которых мог бы выместить клокотавшую в его душе злобу, и готовил находившемуся в то время всецело под его влиянием Иоанну небывалую, колоссальную кровавую жатву. Время этой жатвы, впрочем, еще не приспело. Подобное настроение этого «человека-зверя» давало себя знать его подчиненным, семейным и в особенности тем несчастным, которые томились в слободских тюрьмах и ждали смерти, как милости Всемогущего Бога. Трагическая смерть князя Василия Прозоровского и болезнь князя Никиты, увезенного в Москву почти в бессознательном состоянии, не могли уменьшить в душе Григория Лукьяновича ненависть к роду Прозоровских, последняя представительница которого, княжна Евпраксия, так таинственно и загадочно, а главное — так неожиданно ускользнула из искусно и обдуманно расставленной ей западни. Несмотря на то, что он с Петром Волынским вернулся, как мы видели, к дому Бомелия с целью наказать разрушителей их гнусного плана, оба они, с одной стороны отдавая дань общему суеверию того времени, а с другой — лично усугубляя это суеверие сознанием своих, достойных неземной кары, преступлений, — сознанием, присущим, волею неба, даже самым закоренелым злодеям, — были почти уверены, что помешавший им совершить насилие над непорочной княжной был действительно мертвец — выходец с того света. Этою-то уверенностью и объясняется боязнь Малюты предпринимать что-либо для розысков канувшей как в воду княжны, искать которую так близко — в московском монастыре — он не мог и додуматься. Да и кому поручил бы он эти розыски? Тимофей Хлоп и Петр Волынский посланы были им в Новгород, где последний, под наблюдением первого, должен был положить тайком за ризу иконы в Софийском соборе подложную изменную грамоту великого Новгорода на имя польского короля о защите, покровительстве и взятии под свою власть. Эта, окончившаяся пагубно и для Новгорода, и для самого грозного опричника, затея была рассчитана, во-первых, для сведения старых счетов «царского любимца» с новгородским архиепископом Пименом, которого, если не забыл читатель, Григорий Лукьянович считал укрывателем своего непокорного сына Максима, а во-вторых, для того, чтобы открытием мнимого важного заговора доказать необходимость жестокости для обуздания предателей, будто бы единомышленников князя Владимира Андреевича, и тем успокоить просыпавшуюся по временам, в светлые промежутки гнетущей болезни, совесть царя, несомненно видевшего глубокую скорбь народа по поводу смерти близкого царского родича от руки его венценосца, — скорбь скорее не о жертве, неповинно, как были убеждены и почти открыто высказывали современники, принявшей мученическую кончину, а о палаче, перешедшем, казалось, предел возможной человеческой жестокости. Царь не любил Новгорода, не забывшего своих прежних вольностей, и считал этот город гнездом изменников, а потому план Малюты мог быть удачно выполнен. Так размышлял он и, как увидим дальше, не ошибся. Подготовительные работы для доказательства измены целого города начались уже давно. Как только мнимый князь Воротынский был арестован в доме князя Василия и увезен в слободу, то обратившись снова в бродягу Петра Волынского, или Волынца, засел в доме Малюты за подделку как грамоты от князя Прозоровского к князю Владимиру Андреевичу, так и приговора о сдаче Новгорода и подговора князя Владимира на правление в этом городе. На эту мысль навел Григория Лукьяновича его достойный наперсник — Тимофей Хлоп, прочитавший в хартийном летописце, что за сто лет перед тем клеветники новгородские перед Иваном III употребили в дело подобное же доказательство мнимой измены ему отчины святой Софии. Гнев государя разразился тогда больше над духовенством, в руках которого было заведование храмами, и следовательно, нахождение в церкви грамоты, подтверждающей донос, могло быть только при участии духовных властей в воровском деле. Это совершенно согласовалось с первою частью плана Малюты — отомстить архиепископу, и он от радости бросился обнимать своего верного Тимошку. В лице Петра Волынского явился искусный исполнитель этого плана; он был, как оказалось, большой мастак снимать противни
[29] с подлинных подписей. Тимошка Хлоп поскакал в Новгород, достал, подкупивши подьячих, множество приговоров из разных мест с рукоприкладством архиепископа и других значительных лиц города, и привез их в слободу. Работа закипела. Противни сквозь масляную бумагу посредством припорошки сажицей проходимец Петр выполнил безукоризненно. Грамоту в черняке много раз читал и выправлял он вместе с Малютою и, наконец, оба они остались довольны исполнением кропотливой работы. Об этой-то работе и рассказывал покойный Григорий Семенов Якову Потаповичу, передавая ему, что мнимого Воротынского, вместо тюрьмы, привезли в дом Малюты, отвели ему горницу, где он все писал что-то да с Лукьянычем по ночам беседовал. Для окончания этого «адского дела» и отправились оба верные помощника «царского палача» в Новгород.
Прошло уже достаточно времени, чтобы они могли обернуть назад в слободу; между тем день проходил за днем, а они не возвращались. Григорий Лукьянович находился в сильнейшем страхе и беспокойстве. Наконец, дня через три после смерти князя Василия Прозоровского, во двор дома Малюты в александровской слободе вкатила повозка и из нее вышли оба его наперсника. Григорий Лукьянович находился в известной уже читателям своей отдельной горнице и, увидав в окно приезжих, сам бросился отворять им дверь.
— Ну, что, благополучно? — с тревогою в голосе спросил он, впустив их в горницу.
— Все благополучно, боярин! — в один голос отвечали Петр и Тимофей.
— Что же так долго?
— Нельзя было скорее-то… Скоро-то не бывает споро! — заговорил один Петр. — Я, может, раз десять в собор забегал, пока улучил удобное время. Хорошо еще, что там золотили и красили иконостас, так я и прокрался незаметно за леса и свешанные с них рогожи, а когда рабочие ушли обедать и заперли собор, выдернул, не торопясь, целый ряд шпилек, придерживавших ризу на иконе Успения Пречистыя Богоматери, отогнул толстый лист золотой басмы и, вложив туда грамоту, заколотил снова тщательно все шпильки. Окончив дело, я лег между гробницами и пролежал до вечерни, а после ее окончания выскользнул из собора вместе с богомольцами.