Он понимал, что рана, нанесенная ее любящему сердцу любимым человеком, если не смертельна, то неизлечима.
Когда он увидел, что отношения между Осипом Федоровичем и Полиной вдруг как-то странно и неожиданно порвались и что последний стал, видимо, избегать ту, которая еще так недавно составляла для него все в жизни, то потребовал объяснения от Гречихина.
Это было после обеда, недели через три после рокового для Гречихина бенефиса Шевалье и еще более рокового у ней вечера.
— Что с тобой, Осип Федорович, делается за последнее время? — спросил Иван Сергеевич, раскуривая трубку.
Он говорил ему «ты» по просьбе его и Полины.
— Что такое? Со мной, кажется, ничего… — смешался и густо покраснел Гречихин.
— Не виляй, брат, нехорошо… Что произошло между вами с Полиной?
— Ничего…
— Как ничего, когда ты туда по неделям глаз не кажешь… Она, между тем, убивается, худеет, бледнеет, сделалась такая, что краше в гроб кладут…
Дмитревский замолчал и пристально посмотрел на Осипа Федоровича.
Тот тяжело дышал, но не отвечал ни слова.
— Нехорошо, брат, так поступать с девушкой… Увлекать, обнадеживать, а потом вдруг оборвать… Тебе-то это как с гуся вода, а ей каково…
— Но ведь, Иван Сергеевич, между нами не было ничего решено окончательно… Полина Владимировна, как вы сами знаете, не хочет идти против воли своих родителей, а на их согласие расчитывать трудно… При высоком положении они, конечно, пожелают для своей дочери не такой ничтожной партии, как я…
Гречихин проговорил это все запинаясь, бледнея и краснея, видимо, совершенно смущенный.
Иван Сергеевич несколько времени молча и пристально глядел на него, когда он кончил.
— Вот ты какую песню запел… Нехорошо, брат, нехорошо! — покачал он головой. — Нехорошо, потому что не искренно… Все, что ты сказал теперь, ты знал и в Москве, и здесь по приезде, но это не мешало тебе торчать около нее ежедневно и нашептывать ей о своей любви… Я же, старый дурак, еще покровительствовал твоей любви, думая, что ты честный человек…
— Иван Сергеевич… — простонал Осип Федорович.
— Ничего, брат, выслушай правду… Это не вредит, напротив, полезно вашему брату, молокососу…
— Но что же мне делать, что делать? — воскликнул Гречихин.
— Но что же случилось? — уже участливо спросил Дмитревский, видя неподдельное отчаяние молодого человека.
— Я люблю другую… — прошептал, после некоторой паузы, Осип Федорович.
— Кого? — вырвалось у Дмитревского.
Гречихин молчал.
— Впрочем, мне-то какое дело… — как бы про себя заметил Иван Сергеевич… — И это серьезно и бесповоротно?
— Увы! — воскликнул Осип Федорович.
Это «увы» было так выразительно, что Иван Сергеевич понял, что Полина вычеркнута из сердца Гречихина навсегда.
— Жаль, жаль… и ее жаль, а тебя еще более, — сказал он. — Едва ли ты здесь, в Петербурге, найдешь чище сердца и светлей душу, нежели у так безжалостно отвергнутой тобою Полины…
Гречихин сидел, низко опустив голову.
— Если это тобой решено бесповоротно, то оборви сразу и не бывай там… Нечего ей и растравлять напрасно сердце… Это будет все-таки честнее… А я уже сам как-нибудь постараюсь ее успокоить… Уговорю, утешу… Забудет… Должна забыть. Не стоил ты ее, брат, и не стоишь… Вот что…
На глаза старика набежали слезы.
Гречихин, увидав эти слезы, схватился обеими руками за голову и простонал.
— О, я несчастный, несчастный!..
Иван Сергеевич смахнул слезы и с состраданием посмотрел на Осипа Федоровича.
Он решил прекратить тяжелую и бесполезную сцену.
— Однако, мне надо кое-чем заняться… — сказал он по возможности спокойным голосом и, последний раз затянувшись трубкой встал с дивана, на котором сидел, и поставил ее на подставку.
Гречихин тоже встал и отправился в свою комнату.
Здесь он снова упал в кресло и снова с отчаянием воскликнул:
— О, я несчастный, несчастный!
Голова его опустилась на грудь и слезы крупными каплями полились из его глаз.
Осип Федорович не ошибался. Он, действительно, был глубоко несчастен.
Не прошло недели после посещения им Генриетты Шевалье в вечер ее бенефиса и более чем странного разговора его с Иреной Станиславовной Родзевич, как сенатский швейцар подал ему раздушеную записку на фисташкового цвета почтовой бумажке, запечатанную облаткой с изображением мальтийского креста.
Озадаченный Гречихин с неподдельным удивлением взял из рук швейцара это послание, распечатал его и прочел:
«Я жду вас сегодня к шести часам вечера.
Ирена».
Осип Федорович побледнел. Сердце его усиленно забилось. Сильное впечатление, произведенное на него девушкой, имя которой он увидал в конце этой коротенькой записки, с первого же раза смешалось с каким-то мучительным предчувствием несчастья, которое его ожидает при продолжении с ней так неожиданно начатого знакомства.
Это предчувствие появилось у него в ночь по возвращении из дома Шевалье и продолжалось вплоть до дня получения записки.
Поэтому-то Гречихин внутренно решил не делать визита приглашавшей его к себе Родзевич.
Он даже старался вовсе не думать. Это, впрочем, ему не всегда удавалось.
Соблазнительный образ красавицы нет-нет да и восставал в его воображении, заставлял усиленно биться его сердце, туманил голову и болезненно действовал на нервы.
С запиской в руках он стал подниматься по главной лестнице сената.
«Идти, или не идти?» — восставал в его уме вопрос.
«Не идти…» — шептал ему внутренний голос благоразумия.
Дивный облик Ирены Станиславовны плыл, между тем, перед Гречихиным и мешал ему прислушиваться к этому голосу.
Он вдыхал, несмотря на прошедшую неделю, памятную для него атмосферу каких-то одуряющих ароматов, окружающих эту восхитительную девушку.
Последнее происходило от духов, которыми была пропитана записка, и которую он держал в руках.
«Посмотрим, еще до вечера долго…» — решил он и сунул записку в карман.
Рассеянно он провел служебные часы. Назначенное свидание не выходило из его головы.
«Меня ждет сегодня Полина…» — вдруг вспомнил он и сердце его болезненно сжалось.
«Как же быть?»
Он ушел со службы, так и не решив этого вопроса. Не решил он его и после обеда, когда лег, по обыкновению, вздремнуть часок, другой.
В этот день, однако, ему не спалось.
«Куда ехать, к Похвисневым или к Ирене?» — вот вопрос, который гвоздем сидел в его голове.