И вот однажды утром, дело было в середине июля, Кравцов встал как всегда спозаранку — солнце только-только показалось над обрезом морского горизонта. Поприседал да поотжимался, "перекрестился" пару-другую раз пудовой гирей, пробежался по холодку до пустынного пляжа, окунулся не без удовольствия, поплавал, и, пробежавшись в обратную сторону, то есть в гору, вернулся на "дачу". Солнце уже стояло высоко. Воздух прогрелся, хотя настоящая жара еще не наступила. Кравцов сполоснулся холодной пресной водой, благо в заросшем саду за домом имелась настоящая действующая колонка. Артезианская вода не прогревалась и днем — в самое пекло — а уж по утреннему времени могла и мертвого с одра поднять. Кравцов облился раз-другой, покряхтывая и матерясь сквозь зубы, обтерся, побрился, и, как чуял, надел свежее белье и чистую форму: синие кавалерийские галифе, высокие сапоги и френч французского покроя. Перетянулся поясным и плечевыми ремнями, чтобы чувствовать себя не "абы кем", поправил, чуть сдвинув на поясе кобуру с наганом, привинтил ордена, воспользовавшись заранее пробитыми и обметанными ниткой дырочками на левой стороне гимнастёрки, и с чувством "пролетарской" гордости взглянул на себя в зеркало. Из мутной серебристо-ржавой мглы на Кравцова глянул высокий худой военный. Подтянутый, коротко стриженный, справный. На висках седина, над высоким лбом тоже, но глаза смотрят твердо, сухое лицо выражает решимость.
"Недурно, — решил Кравцов, изучив доступные восприятию детали. — Вполне".
Он спустился в "залу", служившую "дачникам" столовой, получил у повара — время завтрака только-только подошло — тарелку с ячневой кашей, три приличных по размеру ломтя ноздреватого и как бы влажного черного хлеба и худосочную сельдь едва ли в длину своей ладони. Налил из титана полулитровую кружку кипятка с морковной заваркой и сел за стол. Еда ушла быстро. Даже ржавая селедка, в которой больше соли, чем сельди, закончилась раньше, чем Кравцов успел насытиться. Но он не отчаивался. Сегодня голодным ходить не придется. Бывший командарм наполнил кружку по новой, пожелал всем хорошего дня и ушел к себе — работать над очередным опусом. На этот раз он писал записку о милиционных формированиях. Не то, чтобы на эту тему много написано, но кое-какой опыт имелся и во Франции, и в Североамериканских Соединенных Штатах. Да и у самого Кравцова после прочтения книги Тодорского "Год с винтовкой и плугом" появились неожиданно крайне интересные мысли о резервистах мирного времени. Возникало ощущение, что где-то он уже такое читал или слышал, вот только где, как бывало с ним уже неоднократно, вспомнить не мог. Приходили в голову какие-то глупости, что-то связанное с евреями, но при чем тут евреи и вовсе без чекушки не разберешь. А на дворе сухой закон, и до "рыковки" еще, почитай, три года ждать, да и та, как бы не тридцатиградусная…
"Что за притча!" — Кравцов как раз пришел в свою "светелку" и заправлял морковный чай сахаром из "доппайка". А в дополнение к рафинаду ожидал своего часа и кусок черствоватого белого хлеба с твердой, словно каучук конской колбасой, купленной третьего дня у татарина на Пятой станции Фонтана.
"Что за притча!"
Что за "рыковка"
[3]? Водка? Тридцатиградусная? Глупости! Водка, как совершенно определенно помнил Кравцов, должна быть сорокаградусной. Это еще профессор Менделеев…
"И при чем здесь Рыков?"
Алексей Иванович, как хорошо знал Кравцов, был председателем ВСНХ РСФСР и членом оргбюро ЦК и никакого отношения к водке не имел. Да и водки в Советской России теперь не было, если только не сохранились где старые запасы…
И тут в дверь постучали, спугнув начавшую формироваться мысль.
— Да! — крикнул Кравцов, накрыв "завтрак" расшитым украинским рушником, приобретенным по случаю еще в мае на Привозе.
— Товарищ Кравцов! — Шелихов деликатно приоткрыл дверь, но в комнату не вошел, говорил из коридора.
Вообще-то, хоть о том никогда не промолвлено ни единого слова, обитатели штабной "дачки", судя по всему, прекрасно знали, кто такой Кравцов, и соответственно держали дистанцию. Вежливо, без ажитации, но тем не менее. Все-таки бывший командарм и член ЦК — это не "просто погулять вышел". Сегодня бывший, а завтра — кто знает?
— Товарищ Кравцов!
— Тут я, — усмехнулся Макс Давыдович. — Входи что ли!
— Да, не, — откликнулся Шелихов. — Незачем. Только тут до вас товарищ инструктор из Городского комитета…
"Кайдановская?! — вскинулся Кравцов. — Вот это да!"
— Где она? — он уже шел к двери.
— Я здесь.
Они едва не "поцеловались". То есть, он шел быстро, а дверь возьми и откройся ему навстречу. А в проеме она. Глазищи огромные — светло-карие, золотистые, словно мед на солнце — кожа белая, тронутая веснушками на переносице и высоких скулах, и коса цвета осени, собранная короной на узкой, изящной, как у Нефертити, голове.
"Черт!"
— Рашель, — с трудом произнес он, чувствуя, как тяжко продирается голос через сухое, будто солончаки горло. — Товарищ Кайдановская…
— Макс Давыдович… — она не отстранилась, только чуть запрокинула голову, глядя на него снизу вверх. — А я вот…
Румянец вспыхнул на скулах, и краска стремительно потекла вниз по щекам, узкой кости нижней челюсти, на шею и дальше — под высокий ворот темного платья.
— Да, что же мы стоим так…
На самом деле так бы и стоял. И даже еще ближе. Или вовсе обнял… Но не в этой жизни. Не здесь, не сейчас…
"Когда? Где?"
— Проходите, пожалуйста, — сказал он то, что полагалось сказать, и отступил, освобождая путь.
— Да… Спасибо!
Наваждение кончилось, жизнь возвращалась в обычное русло.
"Солнечный удар".
Она прошла в комнату, огляделась рассеянно.
— Вас и не узнать теперь…
Прозвучало странно. Он к ней в горком заезжал то и дело. Находил повод и заходил. Последний раз — дней десять назад. Так что видела она его уже одетым по форме и при орденах.
— А вот вас трудно не узнать, — улыбнулся он.
Скованность — вообще-то совершенно не свойственная Кравцову в отношениях с женщинами — проходила. Возвращались уверенность в себе и иронично-холодный взгляд на "объективную реальность, данную нам в ощущениях" и называемую отчего-то жизнью.
— Чем обязан? — нужно ли было брать этот тон?
Но сделанного не воротишь. Спросил. А в ответ…
— Я, собственно, попрощаться зашла, — сказала женщина, обливая Кравцова темным золотом своего взгляда. — Я уезжаю…