Наутро отец разбудил меня, тряхнув за плечо резким, словно толчки пульса, движением.
– Проснись и пой, – сказал он.
Я оделась и, пока он собирался, провела разведку: открыла дверь и заглянула в комнату, оказавшуюся гардеробной, где висели костюмы на плечиках – идеально ровный горизонтальный ряд рукавов. В отличие от всего остального в доме, эти костюмы были тщательно подобраны. Видно было, что они новые и дорогие. Все рукава были в точности одной длины. Я провела ладонью по сгибам ткани там, где кончались рукава, – таким мягким и легким, как рябь на поверхности ручья.
– Ингрид Бергман фантастически красивая, – сказал отец на следующей неделе, когда мы смотрели «Касабланку». – Ты знаешь, что она совсем не пользовалась косметикой? Вот какая была красавица.
Мне нравились ее губы: полные и плоские, они выступали под тем местом, где начинались щеки. Еще мне нравился ее акцент и то, как она мягко покачивалась при ходьбе. Казалось, что в представлении отца красота не требует никаких уловок, она просто есть. Хотя, оглядываясь назад, мне кажется, что Ингрид Бергман все же пользовалась тушью для ресниц, и это по меньшей мере.
А мне нравились женщины в стильной одежде, с длинными накрашенными ногтями, помадой на губах, макияжем и лаком для волос; для меня красивыми были они.
Когда он рассуждал о красоте других женщин, у меня возникало странное ощущение: он говорил о светлых волосах и показывал сложенными лодочкой ладонями, какого размера должна быть грудь, и в его голосе было желание. Он рассуждал о статичных деталях, неподвластных повседневному беспорядку, в этих словах не было движения и жизни.
Позже я пришла к выводу, что по-настоящему отец полюбит меня, только если я стану высокой пышногрудой блондинкой. От предчувствия, что такое и вправду может случиться, захватывало дух, хотя все вводные данные и свидетельствовали об обратном.
– Знаешь, я как-то слышал потрясающую историю об Ингрид Бергман, – сказал он. – Но это как бы секрет, поэтому никому не рассказывай.
Мы как раз досмотрели фильм, и он убирал диск в коробку.
– Обещаю, никому не скажу, – ответила я.
– У меня есть друг, – начал он. – Его отец был продюсером, и как-то раз, когда мой друг был ребенком, Ингрид Бергман приехала к ним погостить. У них был бассейн, и она лежала возле него в шезлонге.
Отец сидел на краю кровати у телевизора. Рассказывая секреты или сплетни, он говорил быстрее, дикция становилась лучше.
– И вот, – продолжал он, – оказалось, что Ингрид Бергман любит загорать голышом, и мой друг, он тогда был еще мальчишкой, смотрел на нее из своего окна, которое как раз выходило на бассейн. И тогда она, ну…
Он замялся. Я понятия не имела, о чем он говорит.
– Ну и вот, – продолжал он, – это случилось, в решающий момент она подняла глаза и посмотрела на него. Прямо на него!
– О-о, – издала я.
Что она делала? На что он смотрел? Почему она была голой?
– Этот друг – мой ровесник, – сказал отец, как будто это что-то проясняло. – Но тогда это, наверно, его потрясло, – добавил он, качая головой и улыбаясь про себя, опустив глаза.
Он повторял этот рассказ несколько раз в течение многих лет и каждый раз предварял его теми же словами – что слышал потрясающую историю и что это большой секрет, – забыв о том, что уже говорил об этом.
Как-то раз, примерно в то же время, на карманные деньги (пять долларов в неделю), которые стала получать от отца, я купила темно-синий карандаш для глаз и взяла с собой в следующую среду. Утром, перед тем как ехать в школу, я зашла в ванную и, пока он ждал меня, попыталась подвести глаза: перевесилась через раковину, чтобы лучше рассмотреть себя в зеркале.
– Давай уже, – сказал он, стоя на балконе и придерживая раздвижную дверь.
– Минутку, – ответила я. Карандаш был мягкий и ложился совсем не так, как обычный карандаш на бумагу. Я боялась, что получится слишком жирно, поэтому провела совсем тонкую, почти неразличимую линию. Мама говорила, что макияж хорош, если не бросается в глаза. Я уже предвкушала момент, когда отец узнает, какая я утонченная, и от этого у меня кружилась голова, руки тряслись. У балконной двери я спросила, замечает ли он что-нибудь у меня на веках.
Он наклонился ближе.
– Не-а.
– Хорошо, – сказала я. – Ты и не должен ничего видеть.
– Что видеть?
– Карандаш, – ответила я. – Я немного подвела глаза.
– Иди смой, – сердито велел он. – Живо.
♦
– Посмотри на небо, – сказала мама. Мы ехали домой. – По-моему, оно невероятное.
Краешком глаза мне было видно, что над телефонными проводами тянется полоса сияющих розовых облаков, а на обочине сверкают золотом листья сикоморов.
– Наверное, – ответила я.
Мама очень тонко чувствовала цвет; и так мы общались тоже – она возила нас по городу, указывая на разные цвета. Она успела расстаться с Роном, и если поначалу я обрадовалась тому, что мы избавились от него и снова остались вдвоем, то теперь была уже не так уверена, хорошо ли это. Рон меня раздражал, но когда он исчез из нашей жизни, я заскучала. Он вносил разнообразие, разбавлял наш с мамой дуэт. Входя в дом, он разгонял застоявшийся воздух. Мужчины приносили жизнь. Но этого не понять, пока они не уйдут, пока будни не станут пресными, без вдохновения и сюрпризов. Мы не могли позволить себе поужинать в ресторане или съездить в музей в Сан-Франциско.
А сейчас, в машине, она хотела, чтобы я посмотрела на небо.
– Ну, посмотри же, – повторила она. – Что с тобой?
Я ссутулилась на сиденье, как будто всполохи цвета были самой скучной вещью на свете. Потребовалось бы слишком много энергии, чтобы оценить все то, на что она указывала. Это был всего лишь закат. Мы таких видели много; жизнь заходила на второй круг.
Кирстен пригласила меня в гости с ночевкой. Это была та девочка, что ходила за мной повсюду, провозглашая имя моего отца. Она уже бросила эту глупую привычку, и мы были теперь в одной школьной компании. Нам разрешили дойти пешком от школы до дома ее отца, к северу от Юниверсити-авеню, в противоположной части города. Идти пешком, одним, так далеко и без сопровождения взрослого – это была привилегия.
Дом Кирстен был в викторианском стиле, к входной двери вела зацементированная дорожка, которая упиралась в деревянные ступеньки. Корни деревьев змеились через утоптанный двор, как жилы на шее. Ее спальня располагалась на самом верху, под крышей, и потолок в ней смыкался с полом. У нее был собственный маленький телевизор. Я села на кровать, и та зашевелилась подо мной, как желе, что меня удивило.
– Это водяной матрас, – сказала Кирстен, вытягиваясь.
Было в ней нечто экзотическое и неуловимое, отчего я сама себе казалась заурядной и консервативной. А еще рядом с ней меня клонило в сон, как рядом со всеми, кому было дело до того, что у меня знаменитый отец. Мы спустились, и я прошла за ней на кухню.