– Иди за мной, – сказала я. Налево через арку и низкий коридор, потом снова налево – через дверь в мою новую спальню.
Комната была квадратной, с кирпичными стенами, крашеными в белый, и окнами, выходящими на сад с розовыми кустами и дорогу. Потянувшись, я могла достать до свисавшего с толстой деревянной балки светильника из рисовой бумаги, формой напоминавшего коробку. Там были матрас на каркасе, стол и комод; к комнате примыкала ванная, выложенная зеленым кафелем. Эта комната не казалась мне моей. Мне не хотелось дотрагиваться до поверхностей, спать на кровати, принимать душ в ванной. Я выбрала ее, потому что она находилась рядом с кухней, а именно там они проводили время вместе, кормили брата. Я хотела находиться настолько близко к отцу, Лорен и брату, насколько возможно.
Впервые увидев дом, еще до того как они поженились, я сказала отцу, что хочу себе комнату рядом с их спальней: я лежала на полу и представляла, что она уже моя – окна по обеим сторонам, камин с изогнутой, убранной внутрь кирпичной кладки трубой. Мне нравилось, что она полна света и что отец с Лорен рядом.
– Мы не можем отдать ее тебе, – ответил отец. – Возможно, у нас будет пополнение.
Мне тогда не пришло в голову, что он имел в виду под «пополнением» – что Лорен могла быть беременна. Когда я спросила, отец ответил только:
– Прости, дружище.
И только потом, незадолго до моего переезда, когда брат уже родился и поселился в понравившейся мне комнате, отец сказал, что я могу выбрать себе спальню из тех двух, что остались. Обе находились далеко от их комнаты. Одна была над гаражом в конце длинного темного коридора, пахнувшего плесенью. Вторая – внизу, рядом с кухней.
– Маленькая, – сказала мама, – но мне нравится вид. И ты знаешь, что я обожаю такую плитку, – она уже несколько лет говорила, что хочет положить на пол терракотовую плитку.
Она перешла в другую комнатку в конце коридора. Я начинала беспокоиться, что нас поймают – что дверь распахнется и либо отец, либо Лорен застанет нас здесь вместе. Мне хотелось, чтобы мама поскорее ушла. И в то же время я не хотела, чтобы она уходила. Я хотела, чтобы она была рядом и защищала меня.
– Здесь все еще нет мебели, – сказала мама, и ее голос эхом разнесся по коридору.
– Знаю, – ответила я. – Хотелось бы мне, чтобы они купили диван или еще что.
Большинство комнат пустовали. Звук разносился по ним беспрепятственно и отражался от стеклянных, глиняных и кирпичных поверхностей: ничто не останавливало его, не приглушало, не поглощало. Все те годы, что я жила там, я мечтала, чтобы они поставили больше мебели, и эти мечты превратились в горячечную тоску по обставленным мебелью комнатам, как в других домах.
– Ну, все, – сказала мама. Она стояла в дверях моей спальни – глаза на мокром месте. – Я буду по тебе скучать. Надеюсь, это к лучшему, – мы обнялись. – За меня не волнуйся, со мной все будет хорошо.
– Ты поедешь в Грецию, – сказала я.
– Да. Я уже не могу дождаться, – ответила она. Когда она грустила, ее кожа испускала сияние, как будто подсвечивалась изнутри.
– Будет здорово, – сказала я.
В октябре она на три недели улетела в Европу – в Италию и Грецию: отец обещал ей это путешествие в качестве компенсации за то, что я переехала к нему. Он дал ей 10 000 долларов.
Она полетела одна, сначала в Венецию, потом в центр йоги в Греции. Впервые мама занялась йогой после того, как я съехала.
Впоследствии она рассказывала мне, как ей было одиноко, как плакала она в тот вечер, когда приехала в Венецию – все вокруг такое абсурдное, глупое, вся эта вода вместо улиц! Но на следующее утро раздвинула шторы, и перед ней предстал Гранд-канал, сверкавший в лучах утреннего солнца.
В последующие несколько месяцев, когда мы не разговаривали друг с другом – впервые в жизни – и я не знала, как она там, вина давила мне на грудь, будто бы там устроилось крупное животное. Я знала, что совершила преступление, но не могла точно вспомнить какое. Бросила маму? Уронила Рида? Иногда я не могла говорить из страха, что скажу что-нибудь не то или допущу ошибку, которая ранит окружающих.
Я вышла за мамой из дома и встала у двери. В воротах она повернулась и помахала – хлопанье птичьего крыла в режущем белом свете.
Мы с мамой согласились на его условия. Мне казалось, что они были слишком суровыми для людей, которые за тринадцать лет и дня не провели врозь, и что создание новой семьи необязательно должно подразумевать уничтожение старой. Но втайне я чувствовала еще и облегчение. У меня появилось превосходное оправдание: мне полгода не нужно было видеться с мамой, которая вечно на меня сердилась, но формально я была здесь ни при чем, потому что этого потребовал отец. Хотя позднее я и стала страдать от угрызений совести и считать себя соучастницей.
К тому же я посчитала, что если продемонстрирую отцу верность и преданность, то произведу на него впечатление, и он сильнее меня полюбит. Я была так уверена, что он осознает всю суровость жертвы, которой от меня потребовал, что спустя время оказалась в полном замешательстве: он не только не осознавал, но и упрекал меня в том, что я недостаточно усилий прилагала, чтобы стать частью семьи. Мне же казалось очевидным: ради него я отказалась от всего.
В то первое лето, проведенное в разлуке с мамой, я продолжала волонтерствовать в Литтон-Гарденс, доме престарелых, куда устроилась в прошлом году и где работала пару дней в неделю. Я возила старушек на прогулку, толкая кресло-каталку по зеленым улочкам рядом с Юниверсити-авеню. Обычно я брала либо Люсиль, либо старушку, звавшую себя Дза Дза, – она часто распевала Tiny Bubbles, когда мы гуляли. Казалось, старушкам нравится проводить со мной время, но в перерывах между моими визитами они обо мне забывали.
Несколько раз я случайно встречала маму в той части Пало-Алто, однажды это случилось на Гамильтон-авеню, когда я возвращалась из дома престарелых, а она садилась в машину после йоги. Она окликнула меня, и мы немного поболтали о разных мелочах. Я старалась не задерживаться. Во время этих встреч меня наполняли одновременно тоска по ней и ужас. Я старалась окончить разговор как можно быстрее, чтобы меня не поймали, не осудили. Боялась, что кто-нибудь увидит нас вместе и доложит отцу, боялась и нарушить правила, и вызвать ее гнев.
Мне не хотелось признавать, что все это было ошибкой, что мне было ужасно одиноко и что я нуждалась в ней. Выхода из этой ситуации я не видела.
Отец не запрещал звонки, и осенью, когда снова начались занятия в школе, мы с мамой стали разговаривать по телефону по вечерам, после того как вся семья засыпала.
Я уносила домашний телефон настолько далеко, насколько позволял провод, протягивала витой шнур за сушилкой для тарелок и зажимала трубку между ухом и плечом. Мы разговаривали, пока я мыла посуду. Я боялась, что она скажет, что я предала ее, но она этого не говорила. Ее тепло и интерес во время тех вечерних звонков ободряли меня. Мы не говорили о том, что нам нельзя видеться. Не ссорились. Тогда она этого не показывала, но позже призналась, что беспокоилась обо мне и стала по вечерам оставаться дома, чтобы подойти к телефону, если я позвоню.