Но месяц спустя он прислал мне сообщение на телефон – обычно он этого не делал, – в котором просил приехать к нему на выходные, когда Лорен с детьми будут в отъезде. Из аэропорта Сан-Франциско я поехала в Пало-Алто на поезде.
Воздух на платформе был свежим, свет резал глаза. В Нью-Йорке воздух был пресным, он редко пах чем-нибудь, а если и пах, то чем-нибудь одним: дождем, мусором, духами или смогом. Здесь ветер был прохладным, он нес в себе воду. Туман клубился над холмами, и его клубы походили на другие, более мягкие холмы. Воздух пах травами и эвкалиптом, ментолом и пряными кексами. Влажной землей, сухой землей.
Я сомневалась, что эта поездка будет чем-то отличаться от остальных. Когда-то давно Мона назвала меня неверующим Фомой, и мама тоже так меня иногда называла, чтобы подразнить.
Я сошла на остановке «Калифорния-авеню». Город выглядел так, будто ничего не происходило в нем. Дорога тянулась вдаль, к зеленым холмам, прямая, как взлетная полоса. Я спустилась в подземный переход под Альма-стрит, чтобы выйти на другой стороне – в облако золотого света, и зашагала мимо соснового парка. Здесь дома жались к земле.
Полгода назад я стала принимать клоназепам, успокоительное средство, снижающее реакцию миндалевидного тела мозга на стресс – небольшими дозами, по 0,25 миллиграмма в день. Вопреки – или, быть может, благодаря – настояниям отца попробовать марихуану или ЛСД, меня никогда не привлекали наркотики, и я никогда не принимала ничего такого. Но из-за ежемесячных перелетов туда-обратно, учебы в магистратуре, болезни матери и ее безденежья мне стало трудно сосредоточиться. Я двигалась и говорила все быстрее и быстрее. Во мне появилось что-то лихорадочное: я словно пыталась отвлечь окружающих и не дать им разглядеть себя. Я стала нервной, настороженной, неуверенной в себе, все время боялась, что отец скажет что-нибудь ужасное, а потом умрет, и ничего нельзя будет исправить.
В кино всегда бывает сцена, в которой умирающий просит прощения. Но то была жизнь.
Я зашла в дом и остановилась на пороге отцовского кабинета, который был превращен в спальню. Там была фотография яблока Гарольда Эджертона: через него проходила пуля, и кожица на краю отверстия была рваной.
Я завернула за угол в комнату. Отец сидел, опершись на подушки. Ноги были худыми и тонкими, как вязальные спицы. Комод был заставлен фотографиями в рамках, все они были повернуты в сторону кровати. Ящики в комоде были одной ширины, и позже я увидела, что отец разложил в них фотографии и изображения произведений искусства. Он был один, не спал и, казалось, ждал меня. Он улыбнулся.
– Я так рад, что ты здесь, – сказал он. Его теплота обезоруживала. По его лицу катились слезы. До болезни я всего два раза видела, как он плакал: первый раз – на похоронах своего отца; второй – в кино, когда мы смотрели «Новый кинотеатр “Парадизо”», в самом конце фильма, мне тогда показалось, что он дрожит.
– Это наша последняя встреча, – сказал он. – Тебе придется меня отпустить.
– Хорошо, – ответила я.
Но я ему не поверила – и ни за что не поверила бы, что он умрет месяц спустя. Я очень смутно представляла себе, сколько еще он сможет прожить. Я села на кровать рядом с ним.
– Я недостаточно времени проводил с тобой, когда ты была маленькой, – сказал он. – Как бы я хотел, чтобы у нас было время.
– Все в порядке, – ответила я.
Он был таким слабым и хрупким. Я легла на кровать лицом к нему.
– Нет, не в порядке, – сказал он. – Я должен был провести с тобой это время. А теперь уже слишком поздно.
– Наверное, никто не станет его подсчитывать, – сказала я, хотя сама сомневалась в своих словах.
На самом же деле незадолго до этого я осознала, как мне повезло: мы познакомились до того, как он стал большой знаменитостью, когда он был еще достаточно здоров, чтобы кататься со мной на роликах. Раньше мне казалось, что со всеми остальными он проводил куда больше времени, чем со мной, но теперь я уже не была так уверена. Он посмотрел мне в глаза и заплакал.
– Я тебе должен.
Я не знала, как понимать эти слова. Он повторял их все выходные. «Я тебе должен, я тебе должен», – говорил он, плача, когда я заходила к нему – если он не спал. Чего мне хотелось, так это собственного места в иерархии тех, кого он любил. Этого он недодал мне.
Мы с отцом были одни в доме, не считая медсестер, которые сменяли друг друга на посту каждые шесть часов. Иногда заходили другие люди – коллеги, партнеры. Бывали и незнакомцы, желавшие его видеть, – они проходили через сад и останавливались у двери; эти люди приносили подарки или приходили с пустыми руками. Какой-то человек в сари умолял позволить ему поговорить с ним. Один раз в ворота зашел мужчина и сказал, что прилетел из Болгарии, чтобы увидеть отца. У задней двери собралась кучка людей: они переговаривались между собой, а потом разошлись.
– Ты помнишь свои сны?
Я лежала рядом с ним на кровати. Он то просыпался, то снова засыпал.
– Ага.
– Всегда?
– Чаще всего.
– Что тебе снится?
– Работа в основном, – ответил он. – Как я пытаюсь убедить людей в чем-то.
– В чем?
– В идеях.
– Которые ты придумываешь, пока спишь?
– Иногда. Но обычно во сне я не могу убедить их. Обычно они слишком бестолковые, чтобы понять.
– М много идей пришло к тебе таким образом? Во сне?
– Да, – ответил он, потом снова заснул.
На следующий день я поехала с ним в больницу на переливание крови. На это ушел почти весь день, потому что он был слишком слаб, чтобы ходить, и его приходилось перемещать из кресла в машину, снова в кресло, в больницу, в кресло, в машину, в кресло и, наконец, обратно в постель. Кровь в пакете была густой и темной. Она напоминала кровь из подкрашенного сиропа для фильмов о Дракуле. В больнице отцу выдали подогретые одеяла: их вынули из машины, похожей на холодильник. Ему было то холодно, то жарко, то снова холодно.
Я сидела с ним в комнате, в кресле, слушая, как посвистывает аппарат. Мне стало интересно, чью кровь он получает. Хотела спросить, но решила не привлекать внимания к пакету. Ему делали переливание примерно каждые десять дней. Это занимало несколько часов. После этого на его лицо возвращалась краска.
– Мне кажется, ему холодно, – сказала я медсестре, когда переливание подходило к концу.
– Все в порядке, – сказал он.
Я ждала, сидя в уголке.
– Мне кажется, ему может быть холодно, – повторила я несколько минут спустя. Я чувствовала, как дует холодным воздухом из вентиляции.
– Все в порядке, – повторил он.
После этого мне зачем-то пришлось выйти, и, когда меня снова позвали сидеть в уголке, медсестра принесла мне одеяло.
– Он сказал, что вам холодно, – пояснила она.