Хотя было жарко, оператора прошиб ледяной пот. Он моментально понял, что это значит.
– Кончили! – скомандовал Борис, как только Володя спустился на крышу.
В толпе кричали «Ура!» и бешено аплодировали.
Наверху бледный как смерть Володя отцепил карабин страховочного троса, отдышался и театрально раскланялся, посылая зрителям воздушные поцелуи.
– Ну? – кричал Борис. – Все хорошо? Все же хорошо? Слава богу!
Трясущимися руками Нольде открыл камеру. Из нее выпали скрученные жгуты пленки.
– Борис Иваныч… – убитым голосом прошелестел оператор. – Все пропало… У меня салат.
Старое операторское выражение «салат» означало, что вся съемка погибла. Неважно, произошло это из-за того, что пленка была неверно заряжена, или из-за того, что она изначально была с дефектом, – получалось, что работа уничтожена.
Борис мгновенно перестал улыбаться, и лицо его сделалось страшным.
– Ах ты, сукин сын… Кобелиная морда!
Это было самое мягкое, что он кричал в лицо оператору в следующие несколько минут.
Актеры и Светляков кинулись оттаскивать разъяренного режиссера от Нольде, потому что Борис находился в таком состоянии, что готов был наброситься на Эдмунда Адамовича с кулаками.
– Боря, прекрати! – К мужу, которого крепко держали за руки Федя и ассистент, пробилась Тася. – Боря, тут люди… Тут газетчик! Что он о тебе подумает!
– Плевать! – в бешенстве крикнул режиссер, после чего вновь принялся ругать Эдмунда Адамовича последними словами.
Оператор даже не пытался оправдаться и стоял с растерянным лицом, понимая, что кругом виноват.
– Что происходит? – Володя только что вышел из дома.
Он рассчитывал на поздравления и был обескуражен безобразной сценой, которая открылась его глазам на съемочной площадке.
– Наш великий оператор загубил съемку, – неприязненно ответила Валя, поворачиваясь к нему. – Вместо пленки салат… Либо переснимать, либо отказываться от сцены.
Володя провел рукой по лицу и устало привалился к стене.
Опалин заметил, что актер весь взмок. Не было сомнений, что трюк дался Голлербаху нелегкой ценой и что повторить его вряд ли удастся.
– Володя… – Борис повернулся в сторону актера, но прочел все по его лицу прежде, чем тот заговорил. – А, черт!
– Боря, – жена повисла у него на локте, заглядывая в глаза, – нам не нужна эта сцена. Посмотри, ничего не получилось… Ты вписал ее наспех…
– Сцена нужна, и я ее сниму, – проворчал режиссер, отталкивая руки друзей, которые держали его. – Товарищ Нольде! Заряжайте аппарат заново… Валя! Несите мне костюм!
– Ты не сделаешь этого! – отчаянно вскрикнула Тася. – Подумай о Марусе… обо мне!
– Да что тут думать, – отмахнулся Борис, – ты же видела: он перелез, и я перелезу… Ничего особенного в этом нет… Володя! Прости меня, ради бога… не уследил за подлецом… черт с ним! Ты просто отлично все сделал… скажи, в чем секрет?
– Правильно распредели силы, цепляйся ногами и руками, – скороговоркой выпалил Володя. – Не смотри вниз и не думай о том, что внизу…
Борис похлопал его по плечу.
– Спасибо, Володя. Ты лучший… Фома Лукич, где ваш чемоданчик? Давайте, гримируйте меня!
– А все твоя дрянь, – с неожиданной злобой сказала Тася Харитонову, видя, что мужа уже не переубедить. – Если бы она не влезла и не стала науськивать его бабу, Еремин бы все сделал как надо… Что глаза прячешь? – набросилась жена режиссера на Лёку. Девушка окаменела. – Думаешь, ты ему нужна? Не нужна ты ему! У него другая есть! Вон стоит, семки лузгает… красавица!
Нюра, с упоением щелкавшая семечки в тени старой магнолии, вытаращила глаза. Возле нее Пелагея Ферапонтовна угрожающе повела бюстом, готовая броситься на защиту дочери; но вовсе не в последнюю метила разъяренная жена режиссера.
– Ничего тебе не будет! – крикнула Тася в лицо Лёке. – Можешь и дальше по нему вздыхать, пока твой глупый Васька ничего не замечает… Дрянь!
– Татьяна Андреевна, – Лёка наконец обрела дар речи, – вы, мне кажется… вы не имеете права…
– Это ты тут не имеешь никаких прав! – взвизгнула Тася. – Бездарь, ничтожество! Простейшую эмоцию изобразить не в состоянии, и туда же… Актриса! А ты смотри! – повернулась она к Нюре. – Не то она жениха-то у тебя уведет! Она давно по нему вздыхает… с тех самых пор, как в поезде его увидела!
Лёка побагровела.
Она чувствовала то же самое, что чувствует человек, когда к самому сокровенному в его жизни прикасаются грязными руками. Вот вам и линялое платьице, и недалекая женщина, затюканная мать семейства. Ах, как опасно недооценивать людей…
Еремин посмотрел на нее и отвернулся, демонстрируя свой безупречный профиль, и от этого ей стало еще более горько.
– Володя, – кричал меж тем режиссер, – бери мегафон и становись на мое место! Будешь командовать… Эдмунд Адамыч, честное слово, если ты и на этот раз запорешь съемку…
– Я разрешаю вам меня расстрелять, – поспешно ответил оператор.
– Эдмунд, я серьезно… Смотри у меня!
Все засуетились, все разом пришло в движение.
«И это – кино… – думал изумленный Опалин, – ничего не понимаю…»
Темноволосая девушка с длинной шеей беззвучно плакала, отвернувшись к стене, и он видел, как вздрагивают ее плечи; но никто даже внимания на нее не обращал, словно так и было нужно.
– На аппарате – есть…
– Начали!
Стихает гудящая толпа. И где-то там наверху человек, распластавшись под канатом, протянутым между домами, начинает свой смертельно опасный путь.
Винтер рассчитывал на свою спортивную выучку, на боксерское прошлое – но не учел несколько существенных моментов.
Худому стройному Володе было значительно легче перемещать свой вес в воздухе, а немецкая дисциплина и методичность довершили дело. Режиссер же был крупнее, ему приходилось нелегко, и где-то на половине пути он неожиданно обнаружил, что силы иссякли.
Он повис в воздухе, цепляясь руками и ногами за проклятый канат, и нечаянно посмотрел вниз.
Там качалась улица, глазевшая на него пестрым пятном толпы – безликой и, как он внезапно осознал, враждебной.
Володя что-то кричал в мегафон, но у Бориса звенело в ушах, и он не мог разобрать ни слова. Собрав в кулак всю волю, он попытался ползти дальше – и вспотевшие ладони подвели его. Он сорвался и повис на страховочном тросе, тщетно пытаясь уцепиться хоть за что-нибудь. В следующее мгновение он услышал, как трещит под его весом страховочный трос, готовый лопнуть.
Улица взорвалась беспорядочными криками, разлетевшимися в стороны, как стекло разбитой бутылки. Почему-то в это мгновение Борис не думал ни о жене, ни даже о дочери; не думал он и о работе, которую любил больше всего на свете и которой дорожил, несмотря ни на что.