Глава 11
О Хоменкове Телячелов думал так: «Сволочь, которая работает на меня». Если бы однорукий художник трезво оценивал ситуацию, то он бы тоже мог сказать о полковнике: «Сволочь, на которую я работаю». Но демоны, стоявшие за его спиной, нашептывали хором ему на ухо о чёрной несправедливости и обидах, виной которым незаслуженная чужая слава, и лишали его трезвости и расчёта. Обольщённый полковничьим обещанием, художник нервничал, строил в голове за́мки, рушил их и возводил новые. Единственное, что смутило его в разговоре с Телячеловым, – это фраза о том, что лауреат вовсе не лауреат, а кто-то другой, поддельный. Здесь художник был с полковником не согласен. Ведь получалось, что предмет его нелюбви сильно терял в масштабе – одно дело, когда сражаешься с волком, другое – когда с псом в волчьей шкуре. Равный с равным – это было принципиально.
Хоменков сидел в своей конуре и царапал на доске шилом. Выцарапывалась фигура женщины. Полуголая, как статуя физкультурницы.
Он глядел на обводы тела, и тут его посетила мысль. Поддельный лауреат, не поддельный – какая разница! Он враг, однозначно враг, шпион, гадина, фашистский лазутчик. Хоменков в том убедился лично, когда подсматривал в тот вечер в окно. А раз так, то где-то он должен прятать добытую шпионскую информацию, хранить её до поры до времени в каком-нибудь тайном месте. И где же это тайное место? Хоменков догадался где. В скульптурах, у него в мастерской.
Художник подмигнул физкультурнице, наведшей на эту мысль. И представил, как его молоток рушит в крошку дело рук вражеских.
Потом вспомнил свой визит в мастерскую. Мальчишку деревянного вспомнил. Прожжённые штаны вспомнил. Жуткого железного Кагановича. Воспоминание было не из весёлых.
Хоменков послюнявил шило и начертил на доске: «Темняк».
Вот кто всё сделает за него.
Темняк был из племени мухоморов. В Салехарде и городских окрестностях таких обитало несколько. Питали они тело и дух в основном отваром из мухоморов (свежих, сушёных, каких придётся), приправленным для сытости и для сладости корнями пердячей травки (она же чабрец ползучий), местного туземного лакомства. Пили они настой мухомора на застарелой человечьей моче, поэтому обыкновенному человеку общаться с ними было непросто, воротило от общения с ними. Это их пристрастие к мухомору, частое среди населения Севера, объяснялось ещё и тем, что все они болели меряченьем, по-иному – арктической истерией, странной болезнью психики, когда люди делаются болванами, управляемыми волей других, и выполняют любую дурость, какую им приказывают исполнить. Мухомор они считали лекарством, предупреждающим мерячечные припадки, чем-то наподобие инсулина у страдающих сахарным диабетом.
Темняк прибился к Дому ненца давно, его терпели, зная все его странности, жалели многие, больного всегда жалеют. Был он адской помесью кырджика с якутом, но не с простым якутом, а с особенным, непростым – затундреным, дремучим якутом; лицом тёмен, потому и Темняк, мелковатый, ростом с мальчишку, лицо в редкой, жиденькой бородёнке с разномастными, торчком, волосками.
«Этот волосок, – говорил он про свою бороду, – я от отца прирастил, этот от матери, а тот от оленя, этих много, пустили поросль, а вот этот, чёрный, от волка».
Темняк считался при Доме ненца сторожем. Вернее, сам Темняк так считал, должность сторожа в штатной ведомости отсутствовала. Жил он в балагане, пристроенном на задворках, в самом доме Темняку селиться не разрешали – вонял.
Расчёт у однорукого Хоменкова был простой, как всё гениальное. С мухоморным зельем в последнее время возникли у Темняка проблемы. Милиция на него поглядывала: как на инородное тело, плюющее на общественные приличия с этими его мухоморами, да ещё настоянными, прости господи, на моче; как на непредсказуемый элемент в расчисленной на века системе; как на рака из старой басни, который вместе с зубастой щукой мешает лебедю тянуть воз истории по заданному партией направлению. И захаживала в его балаганчик, шмонала Темняка на предмет обнаружения одуряющих средств, то есть, прости господи, мухоморов. Ей, милиции, доказывай, не доказывай, что это средство от арктической истерии, – ей на эту болезнь насрать, в должностных инструкциях про истерию ни слова. Более серьёзные органы, интересующиеся арктической истерией, – эти тоже про Темняка помнили.
Хоменков держал про запас мешочек с сушёными мухоморами, позаботился прошлым летом запастись этим ценным снадобьем. Вот на них-то, на мухоморах, он и выстроил свой расчёт.
Ещё Хоменков придумал рассказать простодушному Темняку, что в одной из обречённых скульптур припрятаны немалые деньги, оставшиеся от Сталинской премии. Танк, родине подаренный, танком, но ведь не может лауреат такой премии не припрятать что-то на чёрный день, это и Темняку ясно. А Темняк был на деньги падок.
Оставалось рассчитать время, скульптор вот-вот как съедет, и надо было не упустить момент.
– Куда он? – спросил Хоменков у методиста Еремея Евгеньевича, когда Рза, проклятый лауреат, с мешком выходил за дверь.
Ливенштольц сказал:
– За мхом, на Шайтанку.
– В добрый путь, – напутствовал Хоменков лауреата.
День был ветреный и сухой, это было Степану Дмитриевичу на руку, он с утра отправился в верховья Шайтанки за белым мхом – того, что он принёс в прошлый раз, не хватило, чтобы упаковать работы, те, что он задумал забрать на Скважинку.
Места здесь были пустынные. Плавный изгиб реки и мокрый, заболоченный берег – покрытый густой осокой с торчащими из травы берёзками, полумёртвыми, с отваливающейся корой, изъеденными болотной ржавью, – нужно было обойти стороной, взяв на километр к северу и одолев крутой косогор, чтобы выйти к сухому логу и спуститься по нему снова к берегу, где места были посуше и покрасивей. Из воды, на том берегу Шайтанки, выступали сваи разрушенного моста, чёрные, как головешки на пепелище. На них сидели неподвижные чайки и смотрели на человека на берегу.
Степан Дмитриевич помахал им дружески и, повернувшись спиной к реке, стал высматривать, где мох попушистей.
На самом деле мох был только причиной. Его можно было собрать и ближе, едва ли не в городских пределах, а не топать по болотистой тундре в эту первобытную даль. Скульптору хотелось уединиться, ему хотелось тишины и безлюдья, хотелось запахов и птичьего пенья, взглядов чаек с чёрных заречных свай и зависающего над тундрой зимника. Потому что Степан Дмитриевич чувствовал – нюхом, телом, всеми десятью чувствами, включая чувство боли и одиночества, – что-то должно случиться. Воздух последних дней был наполнен семенами тревоги. Слишком много тревожных знаков улавливал его зоркий взгляд в событиях, прямо, косвенно ли, но связанных лично с ним.
«Воздух последних дней…»
Сколько их осталось, этих последних дней? Да не всё ли равно сколько.
Он вдохнул прелый аромат ягеля, оленьей травы. Трава оленья пахла грибами, летним лесом, памятью пахла, речкой Бездной в алатырских лесах, чёрным илом из речки Бездны, из которого семилетний Степан лепил первых своих чудны́х зверушек…