Хохотуев в очередной визит напомнил Степану о татуировке. Решили приступить тем же вечером.
Степан Дмитриевич работал с мундиром, размечал на мраморе те места, на которых нужно расположить награды. Занятие было муторное, наград на Тимофея Васильевича за долгие годы службы напа́дало что звёзд в августе, и художник обязан был чётко распределить, в какой последовательности им сиять на груди героя.
Хохотуев явился, как договаривались. Принёс тушь, иглы, плотный кусок картона, выложил всё это на стол-верстак, сработанный собственноручно Степаном Дмитриевичем, потом бережно вытащил из-за пазухи тощую книжицу в переплёте, раскрыл, страниц в ней не оказалось, а была вложена старая фотография, матовая, с зубчатыми краями.
Пинай Назарович Хохотуев ласково посмотрел на снимок, также ласково погладил его и сказал потеплевшим голосом:
– Марья Павловна моя ненаглядная, прости мне грехи мои вольные и невольные.
С фотокарточки смотрело молодое улыбчивое лицо, женщине было где-то лет под тридцать, не более. Хохотуев передал снимок Степану Дмитриевичу, вздохнул и начал оголяться до пояса.
– Мать честная! – вырвалось у художника, когда глазам его предстала картина, достойная любого музея живописи. – Где же это вас так, дорогой? Когда же на вас столько всего успели?
Тело Пиная Хохотуева от пояса по самые плечи было синё от татуировок. Но не это удивило Степана Дмитриевича, удивило его другое. Не увидел он на могучем торсе, над которым ему предстояло сейчас работать, ни привычных профилей вождей мирового пролетариата, ни крестов на куполах церквей Божиих, ни верной сыновней клятвы «Не забуду мать родную», ни прочей нательной классики. Зато плыл здесь в лодочке кучерявый Пушкин в обнимку с красавицей Гончаровой на фоне плавающих в пруду лебедей. Другой Пушкин, уже поопытней и постарше, дрался на дуэли с Дантесом. Одет Дантес был в форму лагерного охранника и вместо дуэльного пистолета держал в руке пистолет Макарова. Третий Пушкин тоже целился и стрелял, но из двустволки в лопоухого зайца. А богатырскую грудь Пиная охранили, как Русь святую, васнецовские «Три богатыря».
Степан Дмитриевич застыл в молчании, зачарованный этим зрелищем. Такого чуда ему видеть покуда не доводилось. Нет, на татуировки он насмотрелся вдосталь, и здесь, на родине, и там, за границей, но подобного обилия Пушкина – до сегодняшнего дня никогда, Пинай Хохотуев был первым.
– Сам Черномор работал, – пояснил обладатель чуда, заметив, с каким жадным вниманием скульптор разглядывает картинки. – Московская школа.
– Чувствуется, работал мастер, – поддакнул Степан Дмитриевич охотно. – Кто это – Черномор?
– О-о-о! – Лицо Хохотуева озарилось внутренним светом, с таким почтением он протянул своё «о». – В миру Евдоким Махотин, а среди своих – Черномор. В лагере на него молились, выше авторитета не было. Пушкина читал наизусть, Пушкина любил сильно. Как начнёт, бывало, в бараке это вот, про Руслана… – Пинай напыжил щёки, выкатил из-под век глаза и прочитал гробовым голосом, задрав голову к поднебесью:
Руслан подъемлет смутный взор
И видит – прямо над главою —
С подъятой, страшной булавою
Летает карла Черномор… —
так никто не шелохнётся, не выматерится, пока Черномор читает. Лучший был в Союзе по татуировкам. Такого Пушкина больше никто не сможет. – Пинай вздохнул печально, низко опустил голову и погладил кучерявого Пушкина, тоже опечалившегося как будто. – Нету его уже, в сорок первом погиб в штрафбате.
– Интересная история, грустная. Но, Пинай Назарович, дорогой, куда ж я помещу вашу Марью Павловну? – Степан Дмитриевич развёл руками. – Здесь у вас и так целый Лувр и Ватиканский музей в придачу.
– На сердце её хочу, чтобы слышала, как оно страдает.
– На сердце занято, на сердце вашем Алёша Попович с луком и стрелами. И вокруг сердца занято, – сказал Хохотуеву Степан Дмитриевич, читая выколотую возле левого соска надпись.
«Не трожь его, оно и так разбито», – сообщала она.
– Тогда давай на спине. На сердце, но на спине. Там тоже услышит.
Хохотуев повернулся спиной, здесь живописи было не меньше, но попадались необитаемые участки кожи.
– Ну разве что на спине, – согласился скульптор. – Хотя и здесь как в галерее Уффици.
Степан Дмитриевич приступил к работе, в общем-то не такой и сложной: чего в жизни ему только не приходилось делать по части художнической – и заборы красить, и копировать мастеров Возрождения.
Тушь была у заказчика хорошая, китайская тушь. Иглы были новые, медицинские. Степан Дмитриевич набросал на дублёной коже контуры лица с фотографии. Можно было это сделать на трафарете, на толстом куске картона, Хохотуев такой принёс, но решили обойтись без него. Самый больной момент клиент перенёс спокойно, иголочки уходили в кожу почти бескровно, настолько были остры́. Через час всё было готово; Марья Павловна, неувядающая любовь Пиная, прислушивалась к биению сердца верного своего кавалера.
Наколочка получилась ладная, Степан Дмитриевич остался доволен – и новую профессию освоил, и человеку хорошему угодил. Хохотуев тоже светился весь, жалел только, что сам не видит, – зеркала, чтобы самому оценить работу, в мастерской не было.
– Завтра товарищ Дымобыков пожалует на примерку, велел передать, что будет, – сообщил, прощаясь, Пинай.
Но стоял, не уходил, теребил на груди пуговицу, явно что-то хотел сказать и не говорил, молчал.
Видя это, Степан Дмитриевич деликатно заметил:
– Сейчас ниточка на фуфайке лопнет, пуговка и отвалится.
– Я, – замялся, засмущался Пинай, – что спросить хочу у тебя…
– Что же?
– Ты вот чаешь воскресения мертвых и жизни будущаго века? – Лицо Пиная мучительно исказилось, с таким трудом дался ему вопрос. – Чаешь? А?
Вопрос был неожиданный, будто выстрел. Что на такой ответишь? Скажешь правду – непонятны последствия. Что у этого Хохотуева на уме? Хотя вроде человек он хороший, в людях Степан Дмитриевич разбирался.
«Чаю?» – спросил он у самого себя, видя, с каким напряжённым взглядом ждёт его ответа Пинай. Собственно говоря, и Степан Дмитриевич чувствовал это кровью, он был и так уже частью жизни этого «будущаго века», немаленькая его частица была давно уже там, в тех невидимых для глаза местах, где нет мёртвого, где только живое, где всё напитано божьим светом. Где живые его дети, созданные его трудом, все эти кикиморы и святые, грешники и воины-победители, где даже будущая статуя Дымобыкова имеет право пребывать в святости. Но разве о таком скажешь? Себе-то не всегда говоришь, а другим зачем?
Не дождавшись, Хохотуев продолжил сам, и второй вопрос прозвучал не как выстрел – как канонада:
– В жизнях будущаго века, когда тело человеческое воскреснет, татуировка останется на нём?
Вопрос сразил Степана Дмитриевича вповал. Он хотел было отделаться шуткой, но едва приоткрыл рот, как за дверью раздался голос: