«Слышишь?» – спросил он у Темняка на гремучем языке кашля, тайном языке мухоморов.
Тот прислушался к голосам тундры и кивнул, услышав чужой.
Чужой голос имел много оттенков – в нём звучал и собачий хрип, и ленивый замах хорея, и скользящий звук полозьев из ели, и ещё что-то горькое и больное с дрожью ненависти и кипением ярости, это шло от человека на нартах.
«Наш, – прокашлял Собакарю Темняк. – Зачем едет?»
Собакарь отхлебнул из плошки, чтобы увидеть, зачем едет Ведерников. Увидел, засмеялся, сказал на языке кашля: «Затем едет, что помощник тебе и мне, Ванойту-дурака ищет. Поможем найти ему дурака Ванойту. Один зуб однорукого дурака-утопленника есть у нас, второй будет зуб дурака Ванойты, потом будет ещё один, и обрадуется Улуу-Тойон, чум Улуу-Тойона далёко, три жизни человеческие путь до него, одна жизнь – зуб однорукого, вторая жизнь – зуб дурака Ванойты, третий зуб скоро сам придёт, он не этого, который Ванойту ищет, этот помощник наш, а другого, который этого ехать сюда послал».
Темняк встал во весь свой вершковый рост, заглянул за ближний край тундры и углядел железные нарты, похожие на самолёт на картинке в красном уголке Дома ненца, откуда он сбежал навсегда, – только без пропеллера и без крыльев, ещё углядел упряжку, не из лаек, а из хмурых овчарок, и ещё увидел он человека, молодого, в военной форме, свесившего голову долу и скучно помахивающего хореем.
На душе у старшины было мерзко. Пойди туда, не знаю куда, но найди неуловимого ненца. Тундра бесконечна, как Бог, в которого старшина не верил. Попробуй отыскать в бесконечности невидимую человеческую иголку. Он гнал аэросани вперёд, зная, что поиски бесполезны. Четвёрка его друзей, тундровых циркумполярных овчарок, поворачивалась к нему мордами, явно не понимая цели этого бессмысленного похода. Заблудиться он не боялся, хотя тундра – коварное существо: однообразно повторяющиеся картины, все эти болотца и озерца, прячущиеся во мхах и осоках, кольца и многоугольники из камней, щедро разбросанные по тундре и опасные для бега аэронарт, низкие, приплюснутые возвышенности то в оплётке корней растений, живых и уже отмёрших, то покрытые высокой травой, красующиеся пёстрыми камнеломками, фиолетовыми зевами остролодочника, жёлтыми полярными маками или облитые узором лишайников – всё это разнотравье и разноцветье могло запутать восторженного пришельца, очаровать его цветами и запахами и завести в такие болота, где обитают местные демоны, наводящие чары на чужаков, откуда выход был только в смерть.
Ведерникова вывели бы собаки, в какую бы гибельную трясину ни заманила его подлая тундра. А в демонов не верил он, как и в Бога.
Уже несколько тягучих часов старшина мотался бестолково по тундре, отдаляя, отдаляя и отдаляя своё позорное возвращение в часть. Аэронарты обогнули пригорок, и собаки погнали дальше, держа путь на тёмную вертикаль, поднимавшуюся над зелёной горизонталью, на оазис из древесных стволов, странно загнутых на одну сторону и нарушающих привычный порядок. Чем ближе они к нему подъезжали, тем сильнее бил старшине по лёгким удушающий запах смрада. Ведерников уже думал, не отвернуть ли в сторону, но тут его посетила мысль: а вдруг туземец именно там, прикрывается мерзким запахом, этаким колпаком из вони? Он погладил рукой винтовку и погнал упряжку на запах.
Зрелище его поразило. У костра на краю леска сидели два уродливых чёрта, какие-то злодеи из Лукоморья, вроде местные, вроде тундровые, одетые в нищенские лохмотья, только без оленей и нарт. Ведерников посмотрел на лес, прореженный и просвечивающий насквозь, но в широких просветах между деревьями не обнаружил ни оленьей упряжки, ни товарищей двух этих страшил.
Один, пониже, тёмный лицом, с торчащей клочьями, как будто крашеной бородёнкой, наполнил воздух утробным кашлем – то ли прочищал лёгкие, то ли болел чахоткой. Второй, подбитый его примером, закашлял тоже, утробно и с хрипотцой.
Ведерников молчал выжидающе, не вылезая из своей крепости на полозьях, а эти двое всё кашляли, переглядываясь, и косили глазами на старшину. Потом они перестали кашлять, и тот, что был с собачьим лицом, бесноглазый и какой-то весь перекошенный, заулыбался и сказал старшине:
– Наш, наш, вылезай, помнишь? Помнишь, помнишь, ку́ли мо́бо, сюда иди.
И старшина вспомнил. Это были те двое из снов-кошмаров, мучавших его ночами в больничке. Там была ещё какая-то рыба и эти вот нечеловеческие слова, которые ему повторили только что. Они уговаривали его отрезать у замполита голову, и, кажется, он её отрезал, и голова Телячелова смеялась и говорила ему что-то такое, о чём он уже забыл.
– Ага, вспомнил, гьюлитолы́гл? Иди отведай нашего чифирку.
Старшина вылез на сырой мох, карабин остался на сиденье в кабине.
«Удивительно, – подумал Ведерников, – что собаки ни лаем, ни рыком не встретили появление чужаков. Как будто это не люди вовсе, а что-то вроде дерева или камня, что-то мёртвое и только кажущееся живым».
Он стоял на заболоченной почве и чувствовал, как земля под ногами начинает медленно прогибаться, засасывая его в себя. Сапоги увязли почти по щиколотку, нужно было либо идти вперёд, либо возвращаться в кабину. Он выдернул сапоги из болота и захлюпал к этим двоим чертям.
– Наш, – сказал чёрт собачий.
– Ваш? – переспросил старшина, потому что сказавший «наш» это слово не проговорил, а прокашлял.
– Наш, – согласившись с собачьим чёртом, утвердил чёрт мелкий, пестробородый.
– Ваш? – переспросил старшина, словно перепроверял правду.
Он вдруг понял, что понимает их речь, этот кашель, эту дохлятину, эту со слюнями и смрадом исходящую от них силу – опасную силу, страшную, чужую и почему-то близкую.
У бесноглазого с собачьим лицом заиграла в руках дощечка, она пела голосом ветра, и старшине сделалось легко и спокойно. Он уже приблизился к костерку и стоял теперь, прислушиваясь к себе и не обнаруживая внутри ни отчаяния, ни гнилостного привкуса страха. Сама мысль о гневе полковника была глупой и до смешного нелепой – что есть гнев и страх перед наказанием, когда здесь, сейчас, перед ним льётся в воздухе волшебная песня и, проникая в каждую клетку тела, наполняет её воздушной лёгкостью.
Черти тоже были уже не черти, а два добрых тундровых старичка – один добрый играет на деревяшке, другой кивает старшине, как товарищу, и протягивает ему питьё; тот пьёт что-то удивительное и лёгкое, и от выпитого яснеет его голова.
– Небом пахнет, – говорит старшина и начинает болтать без умолку о своём довоенном детстве, о маме, о землянике в сметане, о первой своей школьной любви, о бросившем их с мамой отце, о том, как он просился на фронт, а военкомы сказали «нетушки» и сюда его, на Скважинку, в лагохрану, а он курсы миномётчиков кончил, и ему бы фашистов бить, а он ещё ни одного фрица не укокошил. Рассказал про суку Телячелова, как замполит ему грозит трибуналом, про стрельбу на третьем внешнем посту охраны, про полковничью жену рассказал, про Ванюту рассказал и про то, что приказано ему туземца убить, а он лучше привезёт его в лагерь и сдаст на руки сволочи замполиту. Только где его, туземца, найдёшь, он же в тундре знает каждую тропку.