Тимофей Васильевич осёкся на половине фразы, оглядел стол и всех, кто сидел за ним.
– Скучно, – сказал командир дивизии и зевнул протяжно и сладко, как, наверное, зевает медведь, очнувшись от зимней спячки. – Пинай Назарович, ты уже пел про шашку?
– Пел уже, – ответил Пинай, – но спою ещё, если скажете.
– Споёшь, куда ты денешься, споёшь непременно. – Тимофей Васильевич таинственно усмехнулся, оглядел собравшихся и объявил с прищуром: – Сейчас покажет вам фокус знаменитый факир Авенариус, подданный Аэлиты, царицы марсианского царства, о которой написал свою книгу мой друг и товарищ писатель Лёшка Толстой. – Дымобыков посмотрел в потолок, задумался. Глаза опустил, сказал: – У нас, когда мы в Персию ходили походом, был такой Ваня Рыбников. Он нам оладьи пёк на бумаге, когда у нас масла не было. Поставит на огонь сковородку, она нагреется, накалится, он положит в неё листовку какую или, там, газеты кусок, аккуратно, чтобы не пригорало, и прямо на газету ржаной болтанки плеснёт, вот тебе и оладьи на воздухе. Любили мы Ваню очень, помер от холеры потом… – Такой непредсказуемый перелёт с Марса назад, на Землю, видимо, объяснялся выпитым; никто из участвующих в застолье не удивился этому или не подал виду. Генерал от воспоминания прослезился, но быстро утёр слезу. – Авенариус, ты там где? Снова в невидимку играешь? Ну-ка сюда, за стол, подлая марсианская харя! – Дымобыков подмигнул обществу и сокрушённо развёл руками. Спрятался, мол, хитрец.
– Там он, слава радио, там он, – сказал Пинай, умело подыгрывая начальству, и показал на большое блюдо, накрытое серебряной крышкой.
Видимо, решил Степан Дмитриевич, этот номер разыгрывается не впервые и Хохотуев тоже его участник.
– А вот сейчас мы его оттуда… – Дымобыков взялся рукой за крышку, помедлил чуть и резко её поднял.
Зрелище было адское, фантастическое, потустороннее. На блюде, на гладком поле, ограниченном приподнятыми краями, пучили глаза на людей с дюжину красно-бурых раков. И только человеческая рука подняла тяжёлое серебро, как красные варёные раки, которым не положено быть живыми по всем законам физики и природы, зашевелили усиками-антеннами, ловя в чужом, враждебном людском эфире понятные им одним сигналы. Пора, приказал им кто-то – неужели тот невидимый Авенариус, подданный неземной царицы? – и рачье воинство в красных, большевистских доспехах поползло на людей в атаку. Мощно шевелились клешни, с сухим звуком ударяли по блюду и грозили человечеству скорой гибелью. Раки доползали до края, оскальзывались на гладком скате и съезжали обратно в блюдо, некоторые переваливали за край и тыкались в разложенные закуски. Дымобыков подцеплял их за панцирь и легко возвращал на место.
Хохотуев хохотал, как ребёнок, соответствуя своей весёлой фамилии. Капитан сдержанно подхихикивал. Степан Дмитриевич качал головой, понимая, в чём суть обманки.
Дымобыков утёр слезу – на сей раз веселья, а не печали – и наполнил сосуды хлебной.
– Им бы шашки в руки, – сказал он, выпив и не закусив ещё раз, – и в психическую атаку на Врангеля. Красное революционное войско. Крым бы взяли без всякого Перекопа. Этой шутке меня Ока научил, когда дочку выдавал замуж, Помпурцию. Он как раз перед этим съездил в Италию, это в тридцать пятом году, наблюдал там за манёврами итальянской армии. Муссолини тогда Оке охотничье ружьё подарил от имени итальянского короля. А Ока передарил потом это ружьё племяннику. «Если встретишь, – говорит, – где-нибудь Муссолини, пристрели прохвоста из его же ружья». То есть раков, пока живые, мажешь спиртом или крепкою водкой, поджигаешь, чтобы скорлупа обгорела и сделались они как варёные, потом кладёшь их на блюдо и накрываешь крышкой. Пошевеливать только их надо, пальцем постукивать, взбадривать, чтобы не уснули, не угорели бы там, под крышкой, от недостатка в воздухе кислорода. Они ж животные мокротелые, они ж не любят, чтобы под крышкой, опять же с обгорелою скорлупой. Тебе, Хохотуев, скорлупу опали, как ты будешь под крышкой себя вести? – повернулся Тимофей Васильевич к Хохотуеву. – Обделаешься, небось, со страха, пока под крышкой, обгорелый, сидишь?
– Мы, сибирские, не обделаемся, мы, слава радио, просидим. Хоть под крышкой, хоть под покрышкой. Когда прокля́тый князь Сибири Кучум на Чувашёвом мысу хотел накрыть нас крышкой своею, мы крышку эту евонную сковырнули, и нашей стала сибирская земля-матушка… Йэх-ма! – Он запел, хватив кулаком о стол, впрочем мягко:
Острый меч наш, братцы, лиходей,
Шашка да лиходейка,
Е-ей, живо, не робей,
Шашка да лиходейка…
Дымобыков приподнял пальцем веко, окунул глаз в недопитую стопку хлебной, сказал мутно и немножечко зло:
– Казаки – зажравшаяся на хуторах белая кость, салоеды, хохлы, кнутами своих рабов запарывали. Ты думаешь, почему мы победили сперва немчуру, потом поляков, потом казаков и всю хохлятчину? Белую сволочь победили почему, а? Хотя они хоругви с Иисусом Христом носили, а мы звезду с пятью концами еврейскую? Знаешь почему? Да потому, что терять было нам нечего. Всё у них было. Мы за будущее воевали, потому что настоящего у рабочего и крестьянина трудового не было. А они – за настоящее воевали, которое у них отнимали в пользу голодных и бедствующих. А голодных и бедствующих всегда больше в России было, чем богачей…
Сказав это, Дымобыков с осоловелым взглядом стиснул на столе кулаки и лицом повернулся к Шилкину.
– Капитан, иди, тебя дети ждут, – показал генерал-полковник капитану на дверь. – Жене привет, – добавил он c улыбкою ласковой, схватил пястью с блюда раков, что пострашней, и сунул их в руки Шилкину. – Это деткам твоим от меня гостинец.
Послушный капитан встал и, пошатываясь, пошёл от стола. По пути его качнуло на статую, но мраморный двойник Дымобыкова посмотрел на капитана опасно, и Шилкин поспешил к двери.
Дымобыков долго молчал, накручивая на палец ус и шумно сопя ноздрями.
– Скажу я тебе, Степан, как человеку, здесь не прописанному, считай, случайному, – заговорил Тимофей Васильевич, на Степана Дмитриевича не глядя. – Устал я, знаешь ли, хочу многого, очень хочу, чтобы всем было хорошо хочу – мне и всем, и тебе, Пинай, – и делаю много вроде бы, а всё выходит неправильно… Мне, знаешь, Степан, воздуха не хватает, и тебе, чувствую, не хватает, нам всем воздуха не хватает. Я думаю, и самому, – он вознёс палец над головой, – тоже воздуха не хватает. Съедают воздух. Всякая мразь съедает. – Он отщёлкнул от себя рака, выбравшегося из блюда на волю. – Мы об этом и с Авраамием, и с Окой… Ну с Окой что, Ока – он человек-лошадь, его одной соломой корми, он и доволен. Я, помнится, было дело, проводил экзамен ботинку ленинградской фабрики «Скороход»… В каком году это было?.. В двадцать, что ли, каком-то, точно не помню. Шли пешком из Ленинграда в Москву. По пути мотоциклетная обувная лаборатория наблюдала за состоянием испытываемого ботинка, какие его части больше изнашиваются. Специальный измеритель скорости снашивания подошвы даже придумали. Сам Тёркин тогда был с нами, главный академик по обуви. Вот иду я в этом ботинке, и пальцы, чувствую, в нём так натирает, так натирает, что, не матерно говоря, хоть плачь. А показать нельзя, потому что перед лицом науки. Дошли, конечно, я в те годы до Луны дошёл бы пешком, если для дела. А теперь устал. Теперь выдохся. Теперь вон воздуха не хватает… – Он посмотрел на ноги. – В тапках по дому теперь хожу.