– Я еще раз приношу свои извинения, – невозмутимо повторил Шубин. Удивительно, но его негромкий четкий голос был прекрасно слышен во всеобщем обезьяньем гаме.
Матусевич сердечно улыбнулся.
– Ничего, брат, бывает. – Он обернулся к зрителям, широко раскинув руки. – Товарищи! Колизей закрывается на обед! Тушеную тигрятину можете получить в девятом секторе.
Он все-таки переиграл их. Добился, чтобы смеялись вместе с ним, а не над ним. Он снова был всеобщий любимец, душа компании, победитель, герой, золотой мальчик и баловень судьбы.
Мы расселись на последнем ряду.
– Синячина будет? – поинтересовался Борька Лобан, откусив от бутерброда.
Матусевич повернулся к нему все с той же застывшей на губах улыбкой. Долю секунды я был уверен, что Артем заедет Лобану в челюсть, и, кажется, Борька решил точно так же. Надкушенный бутерброд выпал из его руки, мелькнул ужас.
– Иди сюда, шкура! – Артем, уже искренне смеясь, обхватил его за шею и потер коротко стриженную голову. – Сам ты синячина серпуховская!
2
Лекции по истории отечественного государства и права читал профессор Варфоломеев. Стремительно, несмотря на грузность, взлетал на кафедру, орлиным взором окидывал студентов, прокашливался, засовывал в рот незажженную сигарету, хлопал себя по лбу, словно только что вспомнив о запрете курения в стенах института, и с трагическим видом нес в ладонях сигарету к мусорному ведру. Это представление повторялось перед каждой лекцией и называлось «похороны бычка».
Однажды Варфоломеев привычно прокашлялся, сунул руку в карман и… На лице его отразилось отчаяние. Кто-то из студентов не растерялся: молниеносно подскочил и протянул пачку. Лектор одобрительно шевельнул бровью, пожевал фильтр, метко забросил сигарету в ведро и раскланялся, сорвав аплодисменты.
Был он неряшлив и пузат, отличался язвительностью, порой переходящей в грубость, обладал широчайшей эрудицией и всем девушкам говорил «кудрявая моя». Студенты его боготворили.
Высшим комплиментом из уст Варфоломеева было одобрительное: «С вами интересно дискутировать, коллега!» Чаще всех это слышал от него Матусевич.
– До конца лекции осталась пара минут… Используем это время, чтобы перенестись в прошлое и чуть-чуть освежить ваши знания. – Варфоломеев широко взмахнул рукой. – Итак: вторая половина семнадцатого века. Принимается законодательный акт, определяющий контроль за качеством товаров, вводятся клейма и печати производителя. И, между прочим, этим актом запрещается погрузка и выгрузка товаров с кораблей в темное время суток, дабы ничего не проскочило мимо работников таможни – разумная мера, не правда ли?
В зале засмеялись.
– Наконец этим актом были регламентированы общие правила уплаты пошлин для русских купцов. Вопрос очевиден: что это за акт и в каком году он был принят?
Матусевич поднял руку.
– Артем, прошу вас.
– Разумеется, это Торговый устав тысяча шестьсот пятьдесят третьего года, – уверенно ответил Артем и добавил с точно рассчитанной толикой притворной обиды: – Нам можно бы вопросы и посложнее, Илья Ефимович!
– Можно, – согласился Варфоломеев, – когда научитесь правильно отвечать на простые. Будут ли еще варианты?
Артем обескураженно уставился на него.
– Новоторговый устав, – послышалось из угла. Все обернулись. Я смотрел, как Шубин медленно поднимается с места. – Принят в тысяча шестьсот шестьдесят седьмом году. Разрабатывался при непосредственном участии Ордина-Нащокина, действовал почти целый век, до тысяча семьсот пятьдесят пятого, когда был заменен Таможенным уставом.
– Исчерпывающий ответ, коллега!
Варфоломеев слегка поклонился, хоть Шубин и не мог этого видеть. По бледному лицу слепого скользнуло подобие улыбки.
Когда все вышли, Артем подбежал к профессору, но Варфоломеев не дал ему заговорить.
– Привыкли, что сначала вы работаете на репутацию, а потом репутация работает на вас, – сказал он, не глядя на Артема. – Уверены, что за предыдущие два года достигли многого и можете расслабиться. – Артем пытался что-то сказать, но профессор резким взмахом руки отсек его возражения. – Однако ваши знания поверхностны, мой дорогой. Сегодня вы уверенно сели в лужу, а через пять лет пополните ряды высокооплачиваемых невежд.
– Илья Ефимович…
– Не терплю шапкозакидательства, – отчеканил Варфоломеев и ушел.
Лобан исчез: крестьянская смекалка подсказала ему, что после серьезного промаха лучше до поры до времени не показываться на глаза Артему. Эмиль увязался за Сенцовой (Люба не выносила профессора и называла его жирной шовинистической свиньей). Мы стояли вдвоем на кафедре, и я не знал, что сказать.
Было бы куда легче, если бы профессор отчитал меня, а не его. Неподражаемый Матусевич получил два чувствительных удара за один день!
То, о чем я назавтра даже не вспомнил бы, Артем переживал как публичное унижение. Мне было невыразимо жаль его! Однако я, стыдясь самого себя, не мог не испытывать чувства превосходства над моим другом с его обостренным чувством собственного достоинства. Стоят ли переживаний смешки однокурсников? А для него это было торжество черни над поверженным гением, не меньше.
3
На следующий день я приплелся к третьей паре. Студенты двух групп толпились в коридоре. Протопала в своих тяжеленных ботах Любка и привалилась к стене, где уже сидел Матусевич с раскрытой тетрадью на коленях. То, что произошло затем, на первый взгляд напоминало броуновское движение молекул: студенты беспорядочно задвигались в узком пространстве коридора. Но если присмотреться внимательнее, в этих перемещениях наблюдалась закономерность: юноши подходили ближе, девчонки распределились вдоль окон, подальше от Сенцовой.
Я давно заметил, что у парней Люба вызывает живой интерес, а у девушек – отторжение.
Сенцова нацепила длинное мешковатое платье, а на голову повязала платок, будто собиралась не в институт, а в церковь.
В дальнем конце коридора показался Шубин. Студенты отхлынули к стенам, освобождая проход.
Артем приподнялся, с нескрываемой радостью глядя на слепого, и вдруг сорвал с Любы платок и обмотал голову. Когда Шубин поравнялся с ним, Матусевич упал на колени и, протягивая руки в молитвенном жесте к остолбеневшему слепому, заголосил:
– Матронушка-заступница, матерь наша! Утешительница сироток! Защити мою зачетку от Варфоломеева-злыдня, от Коврыгина-беса, от дурищи Лядовой, а пуще всего от декана беспощадного, лютого, кровушки студенческой с утра попившего, заочниками откушавшего! Не дай пропасть, Матронушка!
Он пополз на коленях к Шубину, размахивая невесть откуда взявшейся зачеткой и не переставая блажить.
Это было ужасно смешно. Глупо, стыдно и смешно. Матусевич, артистичный подлец, сыграл свою роль на десять баллов. Накануне та самая дурища Лядова, повернутая на святых и отшельниках, вместо лекции по муниципальному праву поведала нам со слезой в голосе о Матроне Московской, безглазой святой, что исцеляла людей и предсказывала будущее, а еще помогла Сталину победить в войне. В исполнении Лядовой все это звучало, конечно, форменным мракобесием. Моя религиозная мама очень почитала слепую Матрону, и мы не раз ездили с ней на Таганскую: мама дожидалась своей очереди к мощам, а я, жалкий агностик, грелся в церковной лавке и разглядывал утварь. Лядова как бы низвела мою прекрасную маму до своего уровня – уровня безграмотной суеверной бабы.