Над нами живет Анна Андреевна. По утрам я швыряю ей камушки в окно, и она, проснувшись, идет ко мне завтракать. Хозяйство у нас общее, и живем мы хорошо. Для меня, конечно, это явление временное. Вернется Лена, и я отсюда выкачусь – и это обидно. Маме будет очень плохо с Женей и Леной. Я с ужасом жду конца идиллии и благополучия
[455].
И спустя месяц:
Анна Андреевна ушла со своей приятельницей Раневской гулять. Я мыла голову. Сижу на втором этаже в Аниной скворешне. У нее живу. Вернулась Лена. Мама у них. С Женей ссорюсь в кровь. Т<о> е<сть> кровь бросается мне в голову, и я выкрикиваю какие-то страшные слова
[456].
И еще:
На втором этаже прелестнейшего домика в чудеснейшем дворике живет Анна. Я ее люблю. Нам вместе хорошо. Но она, наверное, скоро уедет в Москву
[457].
Все ждали и надеялись на скорый отъезд, война откатывалась все дальше. Можно было ехать в Москву и Ленинград, но необходим был вызов, так как города были еще закрыты. Надежда Яковлевна не надеется на вызов, очень тоскует в ожидании ее отъезда. Но он будет постоянно откладываться – из-за очередных болезней Ахматовой. В августе 1943 года, сразу после отъезда Пунина, который ненадолго заезжал в Ташкент, она неожиданно заболела детской болезнью – скарлатиной. И как это с ней бывало, тяжело.
Ахматова заболела скарлатиной, и шлейф из дам около ее дома исчез, – вспоминала Татьяна Луговская. – Я скарлатиной болела в детстве. Я скарлатины не боялась и из-за этого перестала бояться и Ахматову. Каждый вечер в назначенный час, когда темнело, Надя Мандельштам кричала сверху:
“Танюшо-о-ок!” Я снизу басом: “Надюшо-о-ок!” После этой переклички я отправлялась на балахану. Свет не горел. Электричество было в это время выключено, в комнате горела коптилка, ничего не было видно, мерцающий свет и тень клубились в комнате. Анна Андреевна лежала одетая на раскладушке. Темнота страшно ободряла, темнота скрывала ее строгие глаза и давала мне свободу. Не помню, что я рассказывала, помню только, что очень много смеялись. Несмешливая Анна Андреевна тоже смеялась
[458].
Татьяна Луговская после отъезда Елены Сергеевны жила вместе с братом на Жуковской. Во дворе их оставалось уже совсем немного. Ахматова снова заболела – на этот раз ангиной. Шла третья ташкентская осень – последняя. Весной 1944 года Анна Андреевна покинула город.
Уже в Ленинграде Ахматова записала в своих дневниках:
В Ташкенте я впервые узнала, что такое палящий жар, древесная тень и звук воды. А еще я узнала, что такое человеческая доброта: я много и тяжело болела
[459].
Лестница. Вторая половина 1943 года
Нина Пушкарская, поэт и переводчица, у которой первое время жила Надежда Мандельштам, описывала новое жилище и легендарную лестницу:
Анну Андреевну переселили в более спокойный дом на улице Жуковского (Жуковской), 54, который пощадило даже землетрясение. <…> Крутая деревянная лестница с девятнадцатью шаткими ступенями вела в просторную мансарду, разделенную на две комнаты. <…> Главную меблировку составлял большой дощатый стол на козлах и такие же грубые скамейки. Эту комнату Анна Андреевна назвала трапезной, хотя трапезы здесь были редки. Трапезная сообщалась с узкой комнатой-пенальчиком в одно окно. Там, вдоль перегородки, изголовьем стояла кровать. Поодаль, в углу, небольшой то ли стол, то ли тумбочка с маленьким зеркалом1.
В дни болезни Ахматовой Татьяна Луговская записала за ней эпилог к “Поэме без героя” и, видимо, тогда же услышала рассказ о странной пьесе “Сон во сне”, действие которой происходило на лестнице, под лестницей. В пьесе причудливо перекликались герои, положения и интонации булгаковского “Мастера”. Присутствие Ахматовой в комнате “колдуньи”, странная тень которой “стояла у порога”, несомненно, оживала в той пьесе.
Под лестницей ночью в душном восточном городе в третьем действии пьесы происходит суд над главной героиней.
Эту пьесу я помню очень смутно, – писал Э. Бабаев. – Там был такой эпизод – под лестницей. Секретарша стояла перед своим столом под лестницей, а за ее столом лежала раскрытая книга исходящих и входящих. Каждому, кто к ней подходил, она говорила: “Распишитесь!” – и, не оглядываясь, указывала в книге, лежащей у нее за спиной, нужную графу. Но к чему относился этот эпизод, я не знаю: пьеса была фантастическая, вроде “Мастера и Маргариты”
[460].
Название трагедии “Энума элиш” восходит к культовой трагедии или песне, основанной на вавилонском мифе о сотворении мира. Дословный перевод означает – “Когда вверху”, первые слова ритуальной песни, исполнявшейся во время празднования вавилонского Нового года.
Метафорический смысл названия “Когда вверху” для слушателей Ахматовой был очевиден, “вверху” находилась власть, которая всем распоряжалась.
В пьесе было три части: первая – “На лестнице”, вторая – “Пролог”, третья – “Под лестницей”. Писалась в Ташкенте после тифа в 1942 году, окончена на Пасху в 1943 году.
Главная слушательница пьесы Надежда Яковлевна Мандельштам описала ее в своих мемуарах наиболее ярко. Она присутствовала еще при зарождении замысла, до того, как пьеса была уничтожена.
Ташкентский “Пролог” (“Сон во сне”) был острым и хищным, хорошо утрамбованным целым. Ахматова перетащила на сцену лестницу балаханы, где мы вместе с ней потом жили. Это была единственная дань сценической площадке и формальному изобретательству. По этой шаткой лестнице спускается героиня – ее разбудили среди ночи, и она идет судиться в ночной рубахе. Ночь в нашей жизни была отдана страху <…>. Напряженный слух никогда не отдыхал. Мы ловили шум машин – проедет или остановится у дома? – шарканье шагов по лестнице – нет ли военного каблука? <…> Но, ложась в постель, мы почему-то раздевались. Не пойму, как мы не приучились спать одетыми – несравненно рациональнее. И героине “Пролога”, то есть Ахматовой, не пришлось бы идти на суд в ночной рубашке. Внизу, на сцене, стоит большой стол, покрытый казенным сукном. За столом сидят судьи, а со всех сторон сбегаются писатели, чтобы поддержать праведный суд. У одного из писателей в руках торчит рыбья голова, у другого такой же пакет, но с рыбьим хвостом. <…> Писатели с пайковыми пакетами и рукописями мечутся по сцене, наводя справки относительно судебного заседания. Они размахивают свернутыми в трубку рукописями (“Не люблю свернутых рукописей. Иные из них тяжелы и промаслены временем, как труба Архангела”). Они пристают с вопросами, где будет суд, кого собираются судить и кто назначен общественным обвинителем. Они обращаются к друг другу и к “секретарше нечеловеческой красоты”, которая сидит на авансцене за маленьким столиком с десятком телефонных аппаратов. Писатели демонстрируют секретарше свою готовность идти на суд и приветствовать все несомненно справедливые решения судей. Все распределение благ всегда проходит через секретаршу, следовательно, она лицо важное. В ее руках квартиры, пайки, дачи, рыбьи хвосты и головы. “Секретарша нечеловеческой красоты” отмахивается от пайковых писателей и на все вопросы отвечает стандартной, но ставшей знаменитой фразой: “Не все сразу – вас много, а я одна”. У Ахматовой был отличный слух на бытующую на улицах и учреждениях фразу. Она их подхватывала и бодро употребляла: “Сейчас, сейчас, не отходя от кассы”
[461].